Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тот закрыл глаза руками, возможно, ослепленный после темной ночи.

— Тем, что я вас тогда в поезде не убил…! — стонал он. — Что жить вам позволил…!

Ага! Покаянные угрызения были у него не по причине попытки убийства, но — из-за того, что та не удалась.

Я тяжело вздохнул.

— По-видимому, это из-за Оттепели. Мы же уже проходили все это в Лете.

— Так ведь тогда я и не знал, что вы и вправду будете делать Историю! — глянул Зейцов из-под рукава. — Что построите себе для того машины, что целую науку выстроите, что самого себя посадите у руля истории и станете ее по собственным замыслам вычислять: это вот необходимо, это вот невозможно — и будет таким! это вот добро, это вот зло — и таким будет! это вот прекрасно, а это гадко — и таким будет! вот это — спасение, а это вот — проклятие — и так оно и разделится! вот небо, вот преисподняя — и так и пойдут слепые массы! Для России и мира остального — аполитея; людям — судьба сонных рабов! И никакого

бегства! Даже мысли о бегстве! Даже не будет, в кого бомбами бросать — раз ты вычислишь свои ИСТОРИЧЕСКИЕ НЕОБХОДИМОСТИ! — Он снова закрыл глаза. —Ужас, ужас! Идеальный тиран человечества! Механик сатанократии!

Я повторил ему то, о чем спрашивал он сам, перед тем, как выбросить меня из Экспресса в Азию.

— А не забыл ты свои марксистские догмы? Ведь верил же в них. Впрочем, Бердяев тоже верил. Человек, раньше или позднее, станет хозяином Истории.

— Может, и станет — но ведь что делаете вы, Венедикт Филиппович — вы обрекаете на вечное проклятие все человечество! История — это единственный способ общения Бога с человеком, но после того уже не Бог станет обращаться к нам через столетия и посредством людских деяний, но — варшавский математик! — Вновь он начал биться лбом о стену. — Варшавский математик! — бабах! — больной идеалист! — трах! — Венедикт Ерославский!

— Сам ты неизлечимый идеалист, — буркнул я.

— Я? Я верю в идею для народа, из любви к людям — из той страдальческой, сумасшедшей любви к человеку! А вы, вы верите в идею ради идеи, из любви к идеям, вы уже живете среди идей! И таковой будет ваша История, таковой будет ваша аполитея: Лёд! Лёд! Рай для бухгалтеров и бездушных рабов!

Я заставил себя отстраниться от неприязненных эмоций и обдумать слова Зейцова исключительно умом. (И тут же подумал: а ведь, как раз, взбеситься следовало! Слишком поздно).

Ведь в чем ачуховец может быть прав… Ведь в его словах звучала некая очевидная правда. Все те студенты, изо дня в день живущие среди книжек, поскольку среди людей жить они не способны; живущие среди слов, чисел и идей, ибо среди теплых тел нет для них жизни, ибо среди теплых тел они находят лишь предмет отвращения и озверения — в отличие от идеального представления о телах… Мыслители, изобретатели, искатели Истины всех эпох, все те Николы Теслы, которые никогда не женились и, скорее, заметят красоту математически описываемой машины, чем незрелую, незаконченную прелесть панны Филипов — все те, что своими откровенными страстями толкают мир вперед — которые формируют картину мира будущего… О чем их сны, о чем они мечтают? Чего они желают в электростанциях своих механически заводных сердец? Льда! Льда! Они мечтают о мире и человеке подо Льдом, об Истории подо Льдом! Вот тогда они и вправду будут самыми практичными, самыми жизненными из всех людей — когда язык первого рода совпадет с языком второго рода — когда уже не останется ни малейшей разницы между реальностью идей и реальностью материи.

Подо Льдом не будет возможна какая-либо изобретательность, какая-либо оригинальность — но подо Льдом она и не будет нужна, поскольку правда мысли будет соответствовать непосредственной правде опыта, и операции с идеями, рассказывающими о мире, сведутся к простым операциям на счетах. По сути своей, абаки [419] идей, идееметры — они, наверняка, появятся первыми [420] . В Царствии Темноты философ станет математиком, а математик — громовладным генералом. Стереометрия взглядов сделается понятным для всех языком, а язык Тайтельбаума, единственный из всех в такое время возможный — орудием абсолютной Правды.

419

Счеты, изобретение которых приписывается древним римлянам — Прим. перевод.

420

Как здесь не вспомнить про ТРИЗ (теорию решений изобретательских задач) — Прим. перевод.

— Правда, Зейцов, — сказал я вслух. — Это будет мир осуществившейся Правды. Разве не была она не мила Богу?

— Если бы Бог имел в виду только правду, он создал бы себе вместо людей логарифмические линейки!

И плюнул в меня грязной слизью.

Я поднялся, взял лампу. Зейцов все так же бился головой об стену. Бум, бум, бум.

— Так почему же ты не пришел, не сказал? — тихо спросил я. Сейчас между нами встала та тишина, что нужна для исповедника и грешника. Бывший каторжник сжался у моих ног. — Почему ты не признался в том, что лежит у тебя на душе? Неужто, и вправду, ты уже видишь меня подобным тираном, что один только стилет до меня дойти способен, только лишь холодный клинок способен я почувствовать в сердце? Мы ведь знаем один другого.

— Я знал вас, так. Тогда, подо Льдом. Но сейчас. Когда вы возвратились

сюда через годы. Что там я знаю. Гаспадин председатель Ерославский! —скрежетнул он порченными зубами. — Как оно получается, что с пустыми карманами приходите, а они дают вам миллионы, первое кресло в предприятии, громадном будто страна какая; что на слово покупают от вас секретные технологии, опять же, на одном вашем слове о будущей Истории, вами же вычисленной, на одном этом слове всю свою политику строят. Как это так! Вы написали ту Аполитею,хорошо. Стоите в черном сиянии, да, уже в Экспрессе были словно лютовщик. Только разве это хоть что-нибудь поясняет? Как это так, Венедикт Филиппович! — Он поглядел на меня диким взором. — Ха, вы даже и себе вопроса такого не задали, такова для вас очевидность. И в зеркало не глянули. Отуманили их с ходу. Как и все те, что были перед вами: наши русские самозванцы, пророки земли, юродивые, как Мартын, как ваш Пилсудский, как Распутин — как Распутин — Распутин! — Тут Зейцов снова начал плеваться. — Вы ослепили их своей черной Правдой! Мне это ведомо, еще от марксовой братии, сам Троцкий — кто он такой? Проклятый Математик Истории!

Я вышел. Штатовский, зевая, закрыл темную камеру на ключ.

Но из нее неслось, когда я удалялся вверх по коридору: ритмичный грохот и осуждающий визг сломленной и удрученной души.

— Математик! Боже мой, и как я не прибил гада…! Математик! Знал же! — выл Зейцов из глубины искривленного стального колодца. — Математик! Математик! Матемаааатииииик…!

О коллективной душе и диктатуре милосердия

Дождь размыл картину города, краски и формы разливались у меня на зрачке совершенно как в мираже-стеклах. В левобережный Иркутск мы въехали со стороны кварталов бедноты, через Кайю, Иркут и Кайскую гору; в северные кварталы Уйской слободы. Дождь лил практически целый день, без перерыва, лошади скользили в грязи. Город Тигра и Соболя расплылся в дожде, сделавшись размягченным, неконкретным. Первыми свалились трупные мачты, я не увидал ни единой на Московском Тракте, на городских рогатках, ни потом, в Уйской. На лютом морозе, по крайней мере, виды были ясными, резкими, открытыми до самого горизонта в хрустально прозрачном воздухе; с приходом Оттепели Господь Бог провел по оконному стеклу грязной тряпкой.

Штатовские выбрали левый берег, потому что в течение последних нескольких недель он не сильно интересовал основные политические силы, удерживающие Иркутск под революционным террором. В бедняцких поселениях северной Уйской слободы — а здесь я видел лишь ряды хибар и низких шалашей, запавших в мокрую землю, уже затянутых краской земли — народилась партия Крестьянской Взаимопомощи, но она не претендовала на государственную власть и не совалась в кровавые драчки с троцкистами, ленинцами, монархистами и национал-демократами; для нее главным было лишь прокормить иркутскую бедноту, которая на три четверти состояла из бедняков,недавно оторванных от земли. У штатовских Поченгло с крестьянами имелся какой-то договор: нас останавливали на дожде пару раз и сразу же отпускали, обменявшись несколькими предложениями. Слова впитались в дождь, этих спешных переговоров с мужиками, вооруженными дубьем и цепями, я не слышал. Через город мы ехали словно наполовину материальные духи сквозь подводный пейзаж; избы, мазанки и доходные дома проплывали слева и справа — окрашенные в цвет дождя, земли, неровные, расползшиеся, размытые. В мире без прямых линий Правда ускользает от взгляда, человек гладит и не слишком-то знает, что он видит, даже когда видит.

Остановились мы на угольном складе, в квартале от Кештыньского Проспекта. Двое штатовских пошло проверить мост. В городе стоял один только Мост Шелехова; все более старые, слабые конструкции были уничтожены льдинами в начале половодий, понтонный мост сплыл до самого Ледовитого океана. Иногда по Шелехова удавалось пройти свободно, иногда же революционеры с восточного берега стреляли без предупреждения; в другое время в качестве пропуска достаточно было чего-нибудь пожертвовать натурой. Штатовские ушли, вернуться они должны были через час. Мы расседлали и вытерли лошадей. Я выпил теплого спирту, закурил папиросу… а потом мне уже нечего было делать, и я вышел пройтись. Человек возвращается в город спустя много лет, а город переместился во времени, человек переместился во времени, необходимо заново пройти пешком всю карту морщин и шрамов. Где-то здесь, возле Кештыньского, находилась «Чертова Рука»…

Фонари не горели, я заметил это только сейчас. Чуть ли не наскочил на такой зимназовый столб. Я поднял голову. Фонарь, ну да, а что еще! Невольно я глянул на Старый Иркутск, на хмурое небо — висит ли там тьветовое облако, скрывающее за собой вершину башни Сибирхожето? Только дождь закрыл ее намного плотнее, я вообще не увидал ни башни, ни куполов Собора Христа Спасителя, совершенно ничего от правобережного Иркутска. Город растекся комплексом свинцовых, синецветных пятен, словно посмертные кровоизлияния на трупной коже — как на земле, так и на небе.

Поделиться с друзьями: