Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В какой-то момент я, видимо, свернул не туда — сунулся в какой-то закоулок, до второго этажа заваленный уже гниющим мусором. Повернул обратно. В последний момент ухватил в куче отходов очертания человека: туда выбрасывали и людские отходы. Сколько же это умерло в Иркутске от заразных болезней, сколько — от голода? Я отступил назад, заслоняя рот рукавом дождевика.Словно в зимнем тумане, также и сейчас, за занавесками дождя, по иркутским улицам украдкой пробирались люди, практически не видя один другого. Я попытался вглядываться в их лица, уже не закрытые ведь миражестекольными очками и шарфами. Отощавшие, с нездоровой кожей, с темными мешками под тазами, и не от тьмечи, но от длящегося месяцами недоедания… Покуда Иркутск экспортировал на весь мир зимназовые богатства, он мог себе позволить привозить в Зиму всякое продовольствие; теперь же порядок и равновесие сломились, не за что покупать пшеницу и рис, некому и покупать, да и вообще, вся идея купеческой деятельности на время революции была отложена в сторону. Сибирское сельское хозяйство толком еще не пробудилось; это же нужно опять выгнать крестьян из городов на землю, в хозяйства, назначенные государством в собственность, в степь и в тайгу, поделенные на дармовые

участки. Контролирующие Иркутск партии уже успели издать несколько декретов по Земельной Реформе — каждый из которых пугал ужасными карами, ежели кто послушается указа не по этой мысли; так что сложно удивляться отсутствию энтузиазма у мужиков. Понятное дело, раз Лёд снова скует Сибирь, придется, скорее всего, довериться земледелию Царствия Темноты, тем самым поднебесным фермам, работающим на тунгетитовой почве, под мощным тьветом…

В «Чертовой Руке» было многолюдней, чем я запомнил. А может, это, просто, такие времена, что все целыми днями просиживают здесь, в нижнем зале, не зная, что делать в городе, погруженном в хаосе и отупляющей нищете. Меня заинтересовало, как хозяин рассчитывается с собственными клиентами — в какой валюте? по каким ценам? находит ли он вообще для них пищу? Повесив промоченное пальто у двери, и поставив там же трость, я присел на свободном месте под окном. Табачный дым заполнял помещение теплым туманом, этому же способствовал и пар из тихонько посвистывающих самоваров. Чай, он был для каждого. Под портретом Алистера Кроули господа европейской внешности делили на носовом платке с вышитой гербовой монограммой засохшую в камень порцию желтого сыра; в качестве мерки им служили зубочистки. Сибиряк (то есть, наполовину азиат) в толстом, топорного покроя костюме из шетландской шерсти, сидящий за столиком, на котором когда-то стояли шахматы с незавершенной партией Кроули и отца Платона, чистил и смазывал разобранную по частям винтовкуМосина. Рядом, у холодной печи, подремывающий старик мочил ноги в жестяном тазу. Едва я присел, ко мне подошел армянин с глазами ребенка и спросил, не прибыл ли я Транссибом. Я удивился. Неужели Транссиб все еще ездит? Армянин был мелким купцом по «случайному товару», теперь безработным. Пуска Транссиба здесь ожидали, словно Божьего знака. Всякий состав из Владивостока давал повод для праздника. За сибиряком с винтовкой Мосина-Натана стоял радиоприемник; посетители заведения и знакомые из округи собирались здесь в часы харбинских и обских передач послушать вестей из света; ночью перехватывали радиоволны из Гонконга и более дальних мест. Я спросил про новости из Европы. Армянин мог сообщить лишь то, что Франц-Фердинанд подписал с Николаем II Александровичем какое-то «краковское перемирие» ради специального союза, направленного против революции. Похоже, горел Львов. Лето в Европе было исключительно сухим и жарким.

Громадный китаец разносил чай в филигранных чашечках. У меня не было даже бумажника, не говоря уже о «честных деньгах».Я развел руками и сказал, что заплатить не могу. Тот покачал лысой головой и поставил передо мной чашку с горячим напитком. Я поблагодарил. Понятное дело, ни сахара, ни меда, ни соли, ни молока со сметаной не было. В чай макали заплесневевшие лимонные и апельсинные корки. Зубы, сказал армянин и оскалил щербатый рот. Зубы выпадают. Тут с улицы заскочил парящий дождем жандарм в неполном, покрытом грязью мундире. Господа, воскликнул он, и гомон в заведении затих, господа, новая революция идет! После того вытащил из-за пазухи смятый лист бумаги и расправил у себя на груди. Я глянул: «Новая Сибирская Газета». Там была напечатана та самая фотография с празднества, к счастью, настолько паршивого качества, что на ней вместо трех мужчин могли бы изображаться три елки. Жандарм прочитал вслух пропагандистскую статью из органа прессы СШС. Не успел он закончить, как в зале «Чертовой Руки» разгорелась жаркая дискуссия. «Товарищество Промысла Истории»! А что это, черт подери, значит! Но вот у армянина при этом разгорелись глаза. Зимназо желают производить! Ай-ай-ай, это же новый рынок для тунгетита будет! Но тут же, то один, то другой, правильно отметили, что для этого Поченгло, в первую очередь, нуждается в контроле над Транссибирской Линией. А для этого он должен как можно скорее вступить в Иркутск и договориться с Победоносцевым и Центросибирью. Снова начнутся бои за город! Все перекрестились, дружно произнесли «Боже упаси», сплюнули. На это очнулся дедуля с ногами в воде. Поченгло, прохрипел он, Поченгло, Фишенштайн, Герославский. Вы поглядите, двое — это паляки,а третий — тоже как бы паляк,потому что еврей! Так что же это за заговор против России, против императора…! Выгнать эту заразу прочь из Империи! Сибиряк погладил его массивной лапой по головке — да успокойтесь, отец, нету уже Империи.

Пробили часы. Я извинился, поднялся с места, мне уже пора. Армянин приглядывался ко мне, когда я надевал плащ — а не мог он меня узнать? Не мог. Подняв воротник, я вышел на дождь, грязь похотливо всосала сапоги. Где тут Кештыньский проспект, где Ангара, куда идти к штатовским… Я огляделся. Отсутствие прямых линий — только это нечто большее, чем обман глаз в мороси, эти дома и вправду изогнулись, искривились, разлезлись и схлопнулись. Вон, кабак по другой стороне: он с левой стороны уже до половину окна в землю запал, еще чуть-чуть, и эркер-балкончик в улицу упрется. Оглянулся на «Чертову Руку», а не опала ли в грунт каким-нибудь крылом и гостиница. Армянин стоял перед входом с зонтиком над головой, настырно пялясь на меня. Я отдал ему салют тьмечеметром, приложив его к виску. Тот смешался. Извините, гаспадин, какое…Я только пожал плечами. Мы, случаем, не встречались? Купец осторожно приблизился. Я вовсе не думаю, будто бы вы Транссибом приехали, признался он, перешептывая сильный дождь. Уж я к вам пригляделся… Вы человек еще Черного Сияния, я узнал. Я буркнул в ответ нечто необязательное. Армянин еще больше приблизился, пряча меня под зонтик. Тут он уже вчитывался в мое лицо, словно в зашифрованную книгу. А вы не знаете про такую сплетню? — спросил он у меня сквозь дождь. Сейчас столько сплетен ходит, сколько новых, с Оттепели! А некоторые из них правдивые, некоторые — явно лживые, некоторые же — и то, и другое. Якобы, когда предсказания благоприятствуют, он спускается в город и путешествует, сам-один,

среди людей, никем не распознанный, чужой, подсаживаясь на моментик то тут, то там, подслушивая-прислушиваясь, заговаривая откровенно, набирая в рот городские вкус и дух. Никто не назовет его собственным именем — никто ведь его под этим именем в глаза не видел. Он это или не он? Он? Он? Не он. Победоносцев!

Не сказав ни слова, я ушел. Затем, по дороге, я приостанавливался на поворотах, раз и другой, чтобы проверить, не идет ли за мной армянин; но нет. Штатовские ожидали с человеком в каучуковой накидке. Мост Шелехова находится под контролем стволов банды Рептия, этот вот человек переправит вас через Ангару, идите. Мы ждем здесь два дня до полуночи, как было уже говорено; потом уже идите на пятую милю Мармеладницы или оставьте сообщение на складе Перевина. Я поблагодарил, попрощался. Человек в накидке поначалу представился как Лев, а потом — как Павел, как бы позабыв, что имя уже назвал. Наверняка, оба имени были фальшивыми. По дороге он описал мне политическую карту города: новая фракция эсеров заключила союз с национал-демократами, и вчера они заняли Вокзал Муравьева и привокзальные склады; Центральный Исполнительный Комитет Саветов Сибиризанял монастырь семнадцатого века в Знаменском, выдав монашенок на забаву толпе бродяг,завербованных под красное знамя; троцкисты захватили городскую канализацию. Была перестрелка за водопровод, монархисты нападают на водовозов.

Если бы это был какой-нибудь европейский город, город в стране среди иных городов, закрепленный в тесноте карты! Сколько бы могли они перепихиваться? Пару недель? Система внешних сил передавила бы вопрос в ту или иную сторону, ситуация в стране и ситуация соседствующих государств вынудила бы победу тех или иных сил. Но Иркутск, но подобная сибирская метрополия, одиноко подвешенная в средине азиатской бесконечности на тонюсенькой ниточке Транссиба — я это прекрасно понимал — здесь у нас мир, оторванный от остального мира; проходят месяцы или года, пока необходимость с востока или запада перевесит чашки исторических весов. Пока же все вращается в неконкретности, наполовину победах и наполовину поражениях; вот,такая это недоделанная Революция, История по Котарбиньскому.

Мы спустились на берег Ангары у старого железнодорожного моста, перед тем, как река сворачивала к востоку. Сквозь колышущиеся на ветру занавеси дождя я с с трудом мог распознать очертания правобережного Иркутска. Город — всего лишь его тенистое очертание — воспоминание о городе. Речное течение было, на удивление, спокойным, волны были не выше половины аршина. Вода в Ангаре цветом напоминала старую грязь. Два помощника Льва-Павла вытащили лодку на каменистую отмель, вчетвером мы вытолкали ее в воду. Ежели чего, выдышал мне Лев-Павел, когда мы уселись за весла, ежели чего, говорите, что ходили туда по лекарства. Как это — ежели чего? Неужто в глазах революционных партий это какое-то преступление: переплыть на другой берег? Хуже, просопел тот. Измена!

Размягченный профиль Старого Иркутска медленно вырисовывался на загрязненном небе. К берегу мы прибились под самой смотровой террасой на бульваре. Три раза световой сигнал каждый четный час, сказал Лев-Павел и налег на весла сразу же, как я выскочил на берег. Чумазые мальчишки приглядывались ко мне сверху сквозь балюстраду. Я скорчил им страшную мину. Их серьезные мордашки даже не дрогнули; широко раскрытые глазки даже не мигнули.

Я выбрался на улицу, погружаясь при этом в грязь по колена. Вдалеке, на южном конце бульвара, на мостовой лежал сброшенный и наполовину перебитый памятник царю Александру III; на пустом постаменте торчали куски каменных императорских ног. По центру бульвара высилась громадная куча мебели, предметов домашнего обихода, поломанных саней, книжек и бумаг россыпью; на самом верху, словно вишенки на торте, алели изуродованные тела голых мужчин. А на судейском кресле, выставленном посреди пустынного пространства, под зонтом сидел молодой человек лет, возможно, шестнадцати и читал книжку; на коленях его лежали две винтовки, стволом к прикладу. Я, как можно скорее, свернул в первый же перекресток.

Фонари не горели — на них горело нечто иное, пока дождь не погасил пламя. Иркутск поддерживал традиции трупных мачт; революционеры вешали на фонарях облитых керосином буржуев и бросали в них факела; остались куклы угольной гари, кроме общего очертания человеческой фигуры, больше ничего узнать невозможно. Никто из немногочисленных прохожих не поднимал головы, чтобы глянуть на них — в этом заключалась разница с трупными мачтами бурятских шаманов, на которые с отвращением, да, с отвращением, но все пялились, словно на туристическую достопримечательность. Но теперь иркутские обыватели ходили, уставившись себе под нот, перепуганные самой возможностью установить контакт с другим человеком. Насколько могли, они стирались из существования. Не гляжу, не вижу, меня не увидят, на меня не глянут. Приклеенные к стенке, прошмыгивающие как можно подальше от мостовой, с повисшими руками и свешенными на грудь головами. Они размывались в дожде, не издав ни звука, даже их шагов не было слыхать. Никто не разговаривал.

На перекрестке с Главной я заметил на фонарях несколько светлых силуэтов: их повесили уже в дождь. Я узнал мужчину в зеленой жилетке, болтавшегося под окнами бывшего Окружного Суда: бургомистр Шостакевич. Выходит, его все-таки нашли! Поченгло считал, будто бы Болеслав Шостакевич сбежал в Харбин с началом Оттепели — по-видимому, несмотря ни на что, он предпочитал остаться в своем городе, на радость или на горе. Выходит, на горе, на беду.

Но не могут ведь все эти повешенные быть давними политиками или предпринимателями, вытащенными из укрытий. Даже когда я глядел вдоль заслоненной дождем улицы, видел с дюжину затянутых на фонари трупов. За целый год безвластия иркутские бунтовщики успели бы перевешать всех из своих черных списков. Так кого же вешают и сжигают сейчас, раз не осталось классовых врагов, религиозных богохульников и слуг бывшей власти?

Ну да, а вешать, видимо, обязаны. По чему выбравшийся из Льда человек узнает в материи перемещения фронтов идей? Это какая партия контролирует на этой неделе северные кварталы Старого Иркутска за Главной? Такова вот новая война на Дорогах Мамонтов: не инородческие племена, но политические течения, и не ради того, чтобы отогнать враждебных духов, но ради того, чтобы гнобить чужие исторические проекты — вот ради чего они ставят трупные мачты над иркутскими улицами. Один раз верх берет мир тела, другой раз — мир духа. Но война та же самая.

Поделиться с друзьями: