Леди, которая любила лошадей
Шрифт:
Она тяжко вздохнула, и покатые плечи опустились, шея же вытянулась совершенно по-гусиному, стали видны, что жилы на этой шее, что неровные полосы загару, что зоб, выдававшийся вперед этаким мешком.
– Как вы в это вляпались? – поинтересовался Вещерский, а Ефимия Гавриловна лишь рукой махнула.
– Это из-за дочери, я так думаю, - Демьян устал молчать. – Она на вас ничуть-то не похожа… в отца пошла, верно?
– И кто у нас отец? – осведомился Вещерский.
– Адольф Азонский. Он же Серп.
– Надо же… сообразительный, - нижняя челюсть Ефимии Гавриловны выдвинулась, а на лице
Она кивнула, соглашаясь со сказанным.
– Определенно лучше…
– Когда вы его встретили? – Демьян попытался ухватить взгляд мутноватых больных глаз. – Вы тогда уже были замужем? Но неудачно, верно? Ваш супруг оказался вовсе не тем человеком, с которым следовало связывать жизнь…
– Ишь ты… красиво поешь, - согласилась Ефимия Гавриловна. – Сволочью он был. Первостатеннейшей. Но разве сироте есть из чего выбирать? Особенно, если до того совсем иное предлагали, да… все больше в содержанки. А он замуж… я и пошла… как же - купец… надоело копейки считать.
Из ридикюля появился платочек, в который Ефимия Гавриловна громко высморкалась.
– Он-то сперва ласковым был даже… недолго… потом уж… эх, тяжка бабья доля…
– Вы его убили? – спросил Вещерский, разглядывая женщину с немалым интересом.
– А если и так, то что? – Ефимия Гавриловна платок убрала. – Скотиной был… чем дальше, тем хуже… играл, проигрывался, а я виноватая… и ладно бы только меня, но…
Она прикусила губу.
– Вы были в положении, - Демьян вдруг ясно и четко увидел историю чужой искалеченной жизни. – И вовсе не от мужа. Вы завели любовника, верно, сперва желая просто отомстить за обиду.
– Да не месть… просто… он все орал, что я потаскуха, хотя никогда-то не позволяла себе не то, что заговорить, глянуть на кого другого. А после уж решила, что пускай за дело, пускай… он хорошим был, мой Долюшка, добрым… он жалел меня. Когда же…
– Вы сразу поняли, что ребенок, скорее всего, не будет похож на супруга, верно?
– У него французска была. Вылечить вылечили, а вот детей сказали, что не будет… он бы, узнай, что я непраздна, забил бы. Так что… пришлось решать проблему.
Она грузно повернулась к Сеньке и велела:
– Иди экипаж готовь.
– Но… как вы…
– Справлюсь, чай не впервой. Да и княжич бузить не станет, он у нас ответственный. Не захочет, небось, чтоб в Гезлёве бонба случилась. А то ж людишки пострадают… оно нехорошо, когда людишки страдают. Верно, княже? Они-то к нашим делам непричастные…
Бомба?
Врет? Или… бомбы были, а с нее, безумицы, станется использовать бомбы, и вовсе не для того, чтобы Вещерского удержать. Хотя и для того сгодятся.
– А пукалку свою сюда подай, - велела Ефимия Гавриловна.
– Подай, говорю!
Сенька молча протянул пистоль.
– Ты же, голубчик, сейчас письмецо отнесешь… сам отнеси, - искомое письмецо, несколько помятое, появилось из ридикюля. – Вот во Вдовий дом. Скажи, что княжне Вещерской… хотя погодь…
Она указала оттопыренным мизинцем на Вещерского.
– Сними с него цацку какую…
Аполлон, получивший поручение, придвинулся к княжичу бочком, тот же поднял руки, сунул под воротничок и вытянул цепочку с крестиком.
–
Не порви и не потеряй, - велел строго, цепочку эту протянувши. И разом потеряв интерес к человечку ничтожному, каким и был Аполлон, обратился к купчихе.– И что вам от моей жены надобно?
– Деньги. Иди, Полечка, иди… и на конюшни возвертайся, ясно?
Аполлон письмо, в которое крестик сунули, взял осторожно, словно ожидая подвоха от этого вот клочка бумаги. Но принял. И поклонился. И попятился, не сводя взгляда с Ефимии Гавриловны.
– Не убивала я его… ясно же ж было, что коли вдруг, то вдову и обвиноватят. Небось сродственников у него много и всем хочется от чужого куска хоть крошечку урвать. Нет… Долечка помог… он любил меня.
– Не вас одну, - не удержался Демьян.
На что Ефимия Гавриловна махнула рукой.
– Мужик ведь… свои надобности есть. Да и магик он, я-то вон обыкновенная… да и жизнь такая, как у меня, молодости не добавляет. Только ж в койке возиться – это еще не любить. Он мне помогал. И с Рязиным, чтоб его в аду черти драли, и с делами его… думаете, я сама такая умная, со всем справилась? Меня-то и обвинить пытались, только не сумели… в тот день, как Рязину голову проломили, я у свекровушки гостевала. Жандармы, конечно, пыжились, да только… он же ж уже успел примелькаться в местах непотребных. Вот и сказали, что, мол, дело времени.
А она согласилась.
И сыграла в несчастную вдову.
– Родственнички его, конечно, засуетились, да только… отыскалась и духовая грамота, в которой он все-то имущество свое жене любимой завещал, - улыбка Ефимии Гавриловны больше на оскал походила. – Они, конечно, судом грозили, потом еще и кредиторов набежало, что тараканов из печки, да… Долечка всех от меня отвадил.
– И что взамен? – спросил Вещерский.
– Записи вашего отца, верно? – некромант тряхнул головой и зевка не сдержал. Зевок вышел смачным, во весь рот. – Того единственного человека, который сумел вернуться из экспедиции живым… и не просто вернуться. Он ведь принес что-то, так? Что-то такое, что должно было изменить всю его жизнь.
– Помер он, - Ефимия Гавриловна перекрестилась. – И матушку мою с собой забрал… а записи… от него много всякого осталось.
Поднявшись, она подошла к креслу, в котором сидел некромант.
– Из-за той экспедиции, умник, все-то и началось… ею и закончится… скоро закончится.
Она глядела на Ладислава, и жилки на шее ее напряглись, проступили сквозь кожу. Почудилось, что еще немного и кожу эту прорвут.
Но…
Нет.
Ефимия Гавриловна отошла.
Ладислав же заговорил, обращаясь, впрочем, не к Рязиной, но к княжичу.
– Если бы не те бумаги, что тебе прислали, я бы так и маялся, как оно получилось так… из официальных документов многое вымарали. К примеру, что за два дня до катастрофы Берядинский, младший брат того самого Берядинского, покинул лагерь. Он отправился в город и должен был вернуться, однако не вернулся… правда, узнали об этом далеко не сразу. Сперва его сочли погибшим, как и остальных. Все же далеко не все тела удалось извлечь. Однако Берядинский объявился сам.
Ноздри Ефимии Гавриловны раздувались, а на лице появилось выражение крайней степени недовольства.