Ледобой. Зов
Шрифт:
— Туда, мой горячий, там дуб на краю поляны, давай прямо к нему. Сначала в рот, потом раком, потом в зад! Только держи хозяйство крепче, мой сладкий, заглатываю аж до желудка, что с одной стороны, что с другой!
Не сдержал рёва, набил рот её грудью и завыл. Едва на бег не сорвался, побежал бы — рухнул от разрыва сердца. Хорошо хоть глухо вышло, никто не услышал: закусил зубами сосок, и ну выть-надувать. Сам слюней напустил, и молока немного на язык попало.
— Тихо, мой сладкий, сейчас на всю длину отсосу, лишь не вздумай кончить, как малолеток!
А когда млеч поставил её в траву
Коряга открыл глаза от голосов. А может быть от жуткой головной боли. А может, быть голоса родили жуткую головную боль. А сказывали, бывает и наоборот, головная боль рождает голоса, только, болтали, тут уже не помочь.
Яркий дневной свет режет глаза, пошевелиться не можется, по ощущениям — рук вовсе нет: пальцы не отзываются, молчат, как беглые разбойники под носом княжеских розыскников. Подошёл кто-то неправильный, под прямым углом, одной ручищей вздёрнул на вес и… стал правильным Рядяшей.
— Ты гляди, какие гости!
Улыбается, сволота, но зубы блестят хищно, ровно волчара на ягнёнка облизывается.
— Годы идут, а люди не меняются! — и с нескрываемым удовольствием сунул кулак в пузо млечу. — Ещё тогда хотел это сделать, да не мой ты был кровник.
Приходил в себя Коряга долго. Здоров, паскуда. Сам не хлипок, этот же просто великан. А когда разлепил глаза и смог более-менее ровно дышать, услышал другие голоса, знакомые не меньше.
— В гости или как? — Щёлк наклонился над связанным, потрепал по щекам.
Коряга хотел было, как волчара, извернуться, да прихватить зубами руку, только сам попался. Щёлк молниеносно сунул палец крюком за щеку млечу и многозначительно покачал головой.
Коряга отплевался. Одной рваной щеки хватит.
— Бери его. Понесли.
Неслух легко, будто нетолстое бревно подхватил Корягу, закинул на плечо и легко куда-то потопал, млеч только требухой отзывался в счёт шагам. Дышать тяжеловато, особенно после Рядяшиного кулачка, а так терпимо.
— Хозяева дома?
Неслух вовремя понял, что с ношей на плече в створ не попадет, иначе быть бы Коряге размазанным о деревяху. Как пить дать, размозжил бы голову и сам того не заметил. Здоровяк, особо не заморачиваясь, сбросил ношу с плеча, перехватил млеча за руки, связанные за спиной, и неудавшийся насильник едва горло в крике не выплюнул. Попробуй-ка повиси на руках, выломанных назад, ровно ты корзина, а тебя за ручку держат.
— Добить хочешь, изверг?
— Бабка Ясна, а чего он… У меня у самого жена есть…
Млеча перевернули, вздёрнули с полу, усадили на скамью. Изба как изба, таких полно, какая-то старуха заглядывает в глаза, в углу Тычок углы меряет, кулаком грозит, шепчет что-то, а у окна стоит баба, воду из ковшика пьёт, одни лишь глаза над питейкой и видать. Глядит прямо, не отводит, смотрит остро, и холодно делается от взгляда зеленых глаз, ровно день в леднике пластом провалялся.
— Так чего с этим? — Неслух пальцем показал. — Шкуру спустим?
— Было бы всё так просто, — Ясна вымученно улыбнулась, кивнула на млеча. — Ведь никто не хочет остаться
в дураках?— Никто! — разом в голос грянули дружинные, которых пол-избы набилось, да ещё в сенях толпились.
— Тогда просто не получится, золотые мои, — ворожея пожала плечами.
— Это ещё почему?
— От него ворожбой несёт, как от пьянчуги бражкой.
Тычок сделал непонимающие глаза, задрал брови высоко на лоб, развёл руками, мол, даже не смотри на меня, старая змея.
Ясна, усмехаясь, плюнула в сторону Тычка, подошла к млечу, развязала и совлекла с шеи цветастый плат, уже порядком затёртый, засаленный и потемневший от грязи и въевшегося пота.
— Кто тебе это дал?
— Что? Это? — Коряга непонимающе смотрел на некогда цветастый, расписной плат как на диковину.
Пожал плечами. Как будто всегда был. Даже не замечал его на шее. Не показала бы старуха, даже не узнал бы, что такой есть.
— А ведь это мой плат, — баба у окна поставила ковшик, вышла на середину избы и вгляделась в лицо млеча.
Хорош, красавец! Всё лицо синее, лиловыми грозовыми облаками закрыты оба глаза, на голове, чуть выше и чуть ближе к затылку красуется огромная шишка. Обе скулы расцарапаны, опухли и расцвечены сизым, в межключичной впадине багровеет круглый след, рубаха разорвала по вороту до пупа.
— Мне тоже показалось, что узнала, — старуха согласно кивнула.
Коряга смотрел на бабу, смотрел, не отводя глаз, будто взглядом подъедал то, что не далось ночью, наконец, буркнул:
— Ты кто?
— Вот и верь мужикам, — Верна сделала большие глаза и обиженно покачала головой. — А ведь ночью столько всего наобещал!
Дружинные разоржались, Коряга аж поморщился.
— Чем ты меня?
— Первый раз?
Млеч скривился. Вы только поглядите на нее. Она ещё перебирает, о чём рассказывать!
— Первый раз черенком метлы, — Верна подошла ближе, усмехнулась и показала на межключичную ямку. — Впрочем, второй раз туда же, третий — по всей морде. Потом тройку в голову: справа под ухо, слева под ухо, подбородок снизу. Для верности по башке добавила.
Ухмылка у нее… знакомая. Будто где-то уже встречал.
— Врёшь. Руки-то не разбила. Вон костяшки целые.
— Дурак и есть. Мне руки нужны целые, детей тетешкать, да мужа ласкать. А в кулаки я камушки взяла.
— А метла откуда в лесу взялась?
— Дуб тот особенный, на нем черенки растут и летом сами собой в метёлки связываются. Не знал?
Коряга молча буравил бабу жгучим взглядом. Грудь вон платье рвёт, соски наружу лезут, она потому в плат и кутается — у него взгляд острый, намётан — и вроде ушёл морок, а не получается перестать раздевать её глазами.
— А муж где?
— Дурак ты, Коряга! — гоготнул Щёлк. — Для равновесу вторую щёку подставить хочешь?
Млеч непонимающе замотал головой. Что он хочет сказать? Вторую щёку? А что с первой было? А-а-а… Это выходит… получается… выходит… получается… на… Безродову жену полез что ли? Нет, конечно, знал, что он где-то здесь, но что эта баба — его… И самого не видать что-то. И ночью не вышел. А и вышел бы, удалось бы углядеть хоть что-нибудь кроме этой? Ничего ведь не замечал кроме неё, молния рядом ударь — не почесался бы и ухом не повёл бы.