Ледолом
Шрифт:
— Да ведь у нас как-то не принято отмечать эти дни. Они пережитки прошлого.
Пришлось, чтобы успокоить маму, солгать, что именно в этот день пришлось отрабатывать в цехе двойную смену. Вот ведь парадокс — не признавал неправду, а врал, чтобы причинить неприятность другому.
— Отпросился бы у бригадира, или кто он там у вас, мастер, может быть. Небось, отпустил бы повидаться с матерью. А я пельменей настряпала. Ждала.
— Так уж получилось, прости меня, мама.
Я заметил, что отношение её ко мне в последнее время, а я не каждый месяц посещал их, значительно изменилось к лучшему: она стала внимательней и доброжелательней. Может быть, скучала? Жалела? Раскаивалась? Ведь столько незаслуженных наказаний получал раньше, попадая под её горячую руку. Иногда, может быть, и следовало меня приструнить, чтобы не слишком распоясывался (выходил из повиновения),
Я тоже часто вспоминал о ней и о том, что между нами в последние, и даже ранние, годы происходило. Само собой, всё виделось уже не так, как тогда, переосмысливалось. Возникали мгновения, когда мне становилось её очень жаль. Чувствовал: она, очевидно, не очень счастливый в личной жизни человек. И ещё больше жалел её — ведь всё самое ценное, свою жизнь по минутам, часам, годам она отдавала нам. Не сомневаюсь, она любила нас, своих сыновей, видела, наверное, смысл своего существования в том, чтобы вырастить и воспитать нас. Любила она и отца, и прощала ему многое, чего другая женщина не смогла бы сделать, или не пожелала, — простить. Но это уже не моё право — судить о взаимоотношениях родителей. Главное, я увидел то, чего не замечал раньше или чему не предавал должного значения.
А в предпоследний наш разговор (о дне рождения) я, грешник, умолчал о нежелании встретиться с отцом. И избежал общения с ним.
Он, возможно, и не попрекнул бы, что «Юряй заявился пошамать на дармовщинку», однако я опасался чего-то подобного, произнесённого им даже вскользь или какими-то другими словами, даже отдалённого намека, — уже давно «харчевался» на честно заработанные грошовые заработки, которых хватало на хлеб, картошку и иногда на молоко. В общем, «харчевался» на свои кровные. И оставался собой вполне доволен — никому ничего не должен. Пусть моя работа тяжела и грязна. Меня она не позорит. И я её не стесняюсь. Правда, стыдился лишь одного человека, но какого! — Милы.
…Всеми отрядами мы выполняем одну работу: отмываем ветошью в большущих поддонах с керосином детали разных сельскохозяйственных машин. Мы же определяем степень износа части механизмов. Слесарим. Нашлись и такие, кто кумекал в электрике.
На токарно-слесарном участке трудились наши же ребята, научившиеся обращаться со станками или слесарным инструментом. Меня вначале приставили к токарю, но, видать, не судьба: раскалённая стружка, махонький кусочек огненной спиральки, вонзился прямо в правый глаз.
Местный фельдшер удалил её пинцетом. К станку меня больше не допустили. С повязкой, как пирату Флинту, пришлось «красоваться» с неделю, пока не зажило. В общем, отделался ожогом роговицы. Повезло. Хотя зигзагообразный шрам, если смотрю в небо или потолок, вижу отчётливо. И рисунок его каждый раз напоминает мне о жизни в бараке ремонтно-механического завода.
Со слесарными работами у меня тоже не очень гладко поначалу получалось. Поэтому доверяли мне лишь грубое шкурение. Наварку и тонкую доводку, до микронов, завершали другие, более опытные и, наверное, способные коммунары, кто обладал лёгкой рукой, обычно бывшие карманники, как правило «оттянувшие срок» в колонии. Частично или полностью. За примерное поведение их направляли на завод. Закрепощали. Как до тысяча восемьсот шестьдесят первого года. Да и куда им оставалось податься — без документов, с дьявольской «справилой» в зубах? Снова красть? К нам поступали лишь те, кто «завязал». Документов им почему-то на руки не выдавали. Их хранили где-то в неведомой мне «спецчасти», которую все попросту называли «спецухой». Как прозодежду. Всегда грязную, истёрханную, облачившись в которую, мы добывали свой хлеб насущный, дожидаясь совершеннолетия.
Я получил паспорт, но храню его дома. Живу по какой-то справке («справиле» или «правиле»). Я её и в глаза не видел. Мне, как и другим, отдел кадров завода (совместно с прикреплённым к нам оперуполномоченным) выдаёт на дни, свободные от работы, если не имеешь замечаний, «увольнительную». Ведает этим комендант общежития. «Вольняшка» может выдаваться на день, сутки, отпуск — по трудовым заслугам. Учитывается и стаж, и поведение твоё в общаге и на рабочем месте. И кто ты есть, на что способен, если окажешься вне коммуны.
Ребята втихаря называют себя «крепостными». Может быть, от этих строгостей случаются иногда побеги. И меня «разбирали» на совете отряда после неожиданного исчезновения Генки Сапожкова. Хотя я уже не «керосинил» с ним (перевели «на подхват» — разнорабочим), но в отряде нашем он не числился. Видимо, «бугор» решил лишь меня из списка не исключать: вдруг дома, если мама настоит на
увольнении, жить станет снова «не климат», и я опять приду в отряд. Генку до последнего дня, когда его в бараке видели, совет отряда почему-то не утвердил. Чуяли, наверное, что ненадёжный «кадр» и может в любой день «лыжи надеть» и «слинять». [418] Только в «шестёрках» бегал, на вспомогательных работах. По понятиям коммунаров — «шестерил». [419] Чаще Стюрке пособлял по хозяйственным делам. Костлявая уборщица, совсем «штрундя» (старуха), которой, вероятно, под сорок настукало, неизменно оставалась довольна его трудолюбием. Нравился он ей. Стюра, вроде бы, из местных, смолинских. Некрасивая, всегда хмурая, навечно с тряпкой и ведром в руках — нас ни много ни мало тридцать с лишним «гавриков», и каждый какую-то грязь в барак тащит. А ей за всеми нами убирать.418
Надеть лыжи — совершить побег (феня). Слинять — исчезнуть (феня).
419
Шестерить — помогать кому-то, прислуживать (феня).
Замужем она никогда не сподобилась побывать. Говаривали, что целку ей «жених» поломал и смылся. Тоже из местных парней донжуанов. А она, бедолага, забеременела. Чтобы избежать вседеревенского позора, пошла к знакомой бабке-повитухе. Та ей сделала аборт веретеном. В результате Стюра попала с непрекращающимся кровотечением в больницу. Чуть не померла от большой потери крови, но врачи спасли. Поскольку аборты у нас запрещены, за неё взялись блюстители закона и осудили несчастную женщину (а ей едва восемнадцать исполнилось) всего на три года концлагерей. Она отбыла весь срок наказания, от звонка до звонка, вернулась в Смолино и поступили на завод. Уборщицей общежития.
Коммунары уважали её, несмотря на зловредность, за то, что Стюра во время следствия не «сдала» повитуху, всю вину приняла на себя, и того донжуана не «заарканили». Стоило ей обмолвиться, что донжуан её «изнасильничал», туго пришлось бы ему в тюряге, ох туго. Лишили б и его «девственности», а червонец кукарекать [420] не всякий выдержит. Так рассуждали те, кто знал тюремные законы.
Коммунары старались её «отблагодарить» по-своему: у кого пырка стояла, мог спокойно переночевать с ней, бояться ещё одной беременности ей было нечего — криминальный аборт сделал её бесплодной. А пацаны её не выдали бы начальству — «джентльмены»! Да начальство было в этом расследовании не заинтересовано. И знало всё и обо всех — служба!
420
Кукарекают срок наказания «петухи» — пассивные педерасты (тюремная феня).
Пацаны утверждали, что более других Стюра «глаз ложила» на новичков и заманивала к себе их простым способом — пиршеством, состоявшим из варёной картошки, краюхи хлеба и крынки молока. А вообще-то Стюра старую обиду и наказание никому не хотела простить. Поэтому, говорили, она такая злая. И мать её тоже, видать, старуха недобрая, не хотела девичий грех дочке скостить. Она и домой-то перестала ходить, в бараке обосновалась. Её отгородка располагалась в левом углу. Отрядникам запрещено в её конурку без разрешения «бугра» входить. Под угрозой наказания. Но, как я выше упомянул, многие из бывших колонистов, пренебрегая запретом, по ночам к Стюре всё-таки наведывались («лукались»). Похоже, это была правда, не бахвальство. Хотя все видели: помоложе в посёлке девчонки есть. И кое-кто не прочь дружить с колонистами.
Правда, один дерзкий парень со странной фамилией Струк (белорус, говорит) единственный, как еж — словом не затронь, — уверял меня во время работы (на промывке тоже вкалывал), что «шворит» [421] Стюрку «во все дырки», когда пожелает. «Пока её не «заберёт» и она начнёт стонать и тело ему царапать.
Видя моё недоверие, он скинул «спецуху» и задрал рубашку: в самом деле, на боках его отчётливо виднелись красные полоски.
— А чего это она — ненормальная, что ли? — удивился я.
421
Шворить — совершать половой акт (феня).