Лёха
Шрифт:
Тот молча кивнул, копаясь в одной из многочисленных немецких торб.
Пока скотинка пила воду, вливая ее в себя словно в бездонную бочку мужики рассмотрели лошадью рану — так же старательно и серьезно, как до того обрабатывали дырку в ладони артиллериста, почистили, смазали чем-то и присыпали порошком, проконсультировавшись по поводу немецких надписей на склянках с знатоком германского языка. Лошадь все это терпеливо перенесла, словно понимала пользу для себя. Дальше нашли полянку, где кобылку пустили попастись, спутав из предосторожности ей передние ноги, дояр подхватил винтовку и исчез, убыв на разведку, а троица осталась караулить животное и ждать результатов.
— Надо черстветь душой. Нельзя эмоции в себе допускать — словно продолжая давний разговор, сказал Середа.
Бурят презрительно фыркнул, показывая всем своим видом, что категорически с этим утверждением не согласен. Артиллерист минуту-другую словно бы боролся с собой, потом словно в холодную воду кинулся, решительно заявив:
— Я не трус. Но меня такое до усрачки пугает. В бою погибнуть — пустяк, не страшно, але вот так — жутко.
Артиллериста передернуло от омерзения. Помолчали. Потом он продолжил:
— И будешь так вечно валяться, сначала как скелет в лохмотьях, потом череп отломится и с телеги скатится как мяч. И как не было тебя. И найдет если кто в этой глухомани — кому это интересно, что был вот такой хороший человек, интересный, веселый, девушки любили, а осталась куча костей и тряпок никчемных…
Лёха кивнул. Середе удалось очень образно и точно передать в понятных словах именно то, что чувствовал и сам менеджер.
— Намда бy гомдыт, энэтнай тиимэ бэшэ даа! — непонятно выговорил Жанаев. Потом спохватился и, явно волнуясь, пояснил по-русски:
— Извины, не так эта. Не правата твоя. Мы — мужчыны. Дело так — дом защищать. Положено — нашел он с облегчением подходящее и понятное слово.
— С этим не спорю. Но мне от того, что видел — жутко — сбавляя температуру высказывания, устало пояснил артиллерист.
— И мня тоже в страхе — кивнул бурят.
— Да ну? Я думал, ты как из камня сечен — удивился неподдельно Середа.
— Мясо. Живой! — потыкал себя пальцем в щеку бурят. Видно было, что ему трудно от волнения подобрать подходящие слова на чужом языке, тем более, что говорить надо было о вещах необиходных, о которых и вообще говорить было не очень принято, но тут, как старший, он должен был объяснить этим младшим по возрасту и по жизненному опыту, то, что, в общем, они должны были бы знать и сами. Что мужчина для того и создан, чтобы у него была семья и дом и свою семью и свой дом мужчина должен защищать, если припрется кто злой и жадный до чужого добра, потому как злой чужой ничего хорошего не даст, а твое отнимет. И для защиты надо с другими мужчинами своего рода и племени действовать вместе, потому, как в одиночку воин не выстоит. Разве что только какой былинный. А обычным — надо вместе. И война — это мужское дело и потому бурят с неодобрением смотрел на женщин в военной форме, хотя когда у него сильно болел живот, и его привезли в лазарет — резала его и удаляла что-то опасное под названием «аппендицит» статная светловолосая красивая доктор. Хороша была доктор, Жанаев бы ее с радостью второй женой взял, но все равно считал, что воевать — дело не для женщин. Потому что на войне — очень страшно. Так страшно, что хоть вой волком. Но — нельзя. Просто потому, что ты мужчина и война — твоя работа. Потому свой ужас надо сдерживать, иначе сдохнешь зря — видел Жанаев как впустую и глупо погибали под бомбами и в бою запаниковавшие, потерявшие голову люди. А зря ему погибать нельзя — у него есть дом и семья и он должен был к ним вернуться. И ужас — тоже враг, тоже мешает и губит. Объяснить это было трудно, потому бурят волновался, путал слова и понимали его с трудом. Но все-таки — понимали. Может быть и потому еще, что говорил он правильные вещи, исконные. Заложенные природой в мужскую программу, как про себя определил Лёха. Середа тоже кивнул, когда вымотавшийся, словно камни таскал, Жанаев выговорился, на что ушло уйма времени. Даже лошадь, наконец, нажралась и улеглась поваляться посреди нескушанной травы.
Обоим горожанам стало чуточку полегче. То, что каменный с виду азиат тоже боится, то, что им с Семеновым все-таки страшно, и они так же ощущают всю окружающую жуть — немного радовало даже.
— Вот, дикий человек Маргадон — а и то, как человек — про себя сказал Лёха и кивнул своим мыслям. И реалистичная картинка жуткой одинокой гибели умирающего раненого с ампутированными ногами как-то поблекла, стала не такой стереоскопичной, режущей, появились другие мысли, отгонявшие жуть на периферию сознания. Например, захотелось поесть. Без Семенова как-то это показалось нехорошо, потому сделали тихий аккуратный костерчик и не спеша сварили очень жиденький супчик, потратив остатки провианта.
Когда суп был готов — даже, пожалуй, трижды готов и уже вечереть стало, появился, наконец уставший лазутчик. Вид у него был хмурый и какой-то непривычно потерянный.
Товарищи помалкивали, не лезли с вопросами, только поглядывали вопросительно, хлебая по очереди пустой супчик. Видели, что не в себе вернувшийся с разведки, потому давали время в себя обратно придти. Было б что опасное — так уже бежали бы по лесу, а раз сидят, супчик не торопясь хлебают, то что-то другое. Это как раз и озадачивало, потому, как все трое знали — вывести выдержанного крестьянина из равновесия сложно. Проявил уже себя Семенов так, что вполне заслуженно стал если и не командиром маленькой группы, то уж вожаком — точно. Ну, как минимум, старшиной группы.
И сам боец это чувствовал, знакомое это было ощущение, дома такое было, когда главой семьи стал. Домашние могли и поворчать и покапризничать,
но как что сильно важное было — тоже вот так же поглядывали, выжидая, что разумное скажет старший в семье, глава. И сейчас спутники очень напомнили семью, только, конечно, жена и дитя посимпатичнее были, можно было и полюбоваться, душой отдохнуть, а тут глядя на осунувшиеся щетинистые физиомордии товарищей, сразу в голову лезло, что жрать нечего совсем, последнюю еду, для объема сильно разведенную кипятком доедают, ночи холодные, а ни одной шинели на четверых, и с оружием мышкины слезы, и с оружием — и особенно с патронами. А путь долог, и опасностей чертова прорва, начиная с вездесущих фрицев и кончая простой простудой, которая в таких условиях не то, что из строя вывести может, а и в землю уложит легко.И ничего другого, чем выходить к деревням, не оставалось и хорошо еще, если обменять есть что. Оно, конечно, могут добрые люди и за так покормить, но это не по-мужски — побираться, словно нищебродам каким. Да и давно известно было — чем богаче дом, тем люди в нем скупее, снега зимой не допросишься, а у бедных последнее брать, пользуясь их добротой… Нехорошо, в общем. С другой стороны шинели в лесу не растут, да и с харчами не фонтан, можно конечно щавеля с грибами набирать, только не та это еда, чтобы на ней сидючи, воевать в полную силу, так, только чтобы ноги не протянуть. Нормальная еда нужна. Хлеб нужен, крупа, мясо. Иначе будут отощалые бойцы ни к черту не годны, разве смогут — ноги таскать. И то еле-еле, как осенние мухи. А это на войне погибельно.
Одно только и порадовало за все прошлое время — что перестал мучиться Семенов мыслями о том, что надо бы этого потомка Лёху убить. Были такие мысли, не только у Петрова, не только. Ненависти или там зависти к сытенькому, пухлому Лёхе боец никакой не испытывал, но страшно боялся, что попадет этот источник знаний в чужие руки и получит страна лютый и неисчислимый вред от безответственной болтовни Лёхи, а вместе со страной, понятное дело, этот лютый вред ударит и по родне, и по семье Семенова. И этого допустить было никак нельзя. Ведь ценное оборудование уничтожают, если его вот-вот враг захватит, чтобы не служило оно врагу. Насмотрелся уже Семенов за время своей короткой военной карьеры как карты с документами жгут. Склады взрывают. Машины ломают. От пушек прицелы и замки прячут, а у винтовок выкидывают затворы и отбивают приклады. Вот и Лёха получался таким особо ценным имуществом — как карты, документы, радиостанции, оружие, те же танки, наконец. Особенно эти мысли Семенова ели, когда загремела вся компашка к немцам в плен. В первую ночь несколько раз уже было совсем собирался с духом, чтобы придушить похрапывающего рядом потомка, но так и не смог. Не смог — и все тут. Сейчас радовался той нерешительности своей и тому, что Лёха вот сидит супчик хлебает. Все-таки правильно почуял тогда, что этот недотепа — все — таки свой. Спроси если кто, что для Семенова было это волшебное понимание — свой — чужой, наверное, не смог бы это боец внятно объяснить, как не смог бы объяснить всякие отвлеченные заумные понятия вроде любовь, гражданский долг или в том же духе.
Но если кто для Семенова становился своим — то вреда своему никакого боец не мог нанести, это в нем было вложено давным — давно, из замшелых косматых времен, когда выживание было самой главной целью и человеку, у которого не было «своих» выжить было невозможно. Потому тогда еще это понимание было вколочено в разум людей, на уровне инстинкта, вшито намертво в подсознание. Без своих — никак нельзя. На них только и можно рассчитывать в серьезном деле, а война — это куда как серьезное дело.
Лёха тоже вроде выводы сделал, особенно после разговора с Петровым. Замкнулся. Стал следить за языком, боец не раз видел, как потомок открывал, было, рот, чтобы что-то брякнуть, но передумывал мигом и рот опять закрывал. Не дурак, значит. И в плену себя вел достойно, и в побеге молодцом, а уж как разобрался с заковыристым мотоциклом, выручив всю группу, так и совсем герой. Хорошо, что не убил. Перед собой-то оправдывался, что приказ исполняет, но и не будь приказа, все равно бы, не убил. И это — хорошо. Плохо то, что по ночам мерзнуть приходится. И дальше будет хуже. Можно конечно проситься на ночлег в деревнях, но это дело рискованное — прикатят фрицы на мотоциклетке, возьмут теплыми, сонными. Можно устраиваться в копнах сена, благо сенокос прошел, и сено теперь было. Но опять же — у немцев лошадей много, насмотрелся. И берут они сено, где хотят, опять же нарваться легко, в лесу спокойнее намного. Но для леса нужны шинелки или другая теплая одежка. Немцы, к удивлению Семенова все как на грех были без шинелей, так что у них разжиться не получалось. Когда увидел давеча мертвых товарищей на телеге, мелькнула поганенькая юркая мыслишка, что наконец-то, шинелки и попались, ан даже на первый взгляд стало ясно — нет. Не будет поживы. Раненых положили в спешке прямо на голые доски, не прикрыли ничем, так что единственно, что на секунду привлекло внимание — так это странновато старомодный латунный знак на рваной гимнастерке того, что лежал ближе к лошадке. И надпись была на этом знаке непривычная (а Семенов после того, как его научили грамоте, жадно читал все, что на глаза попадалось) и гласила «Честному бойцу Карельского фронта». Видать, редкостью были на Карельском фронте честные бойцы, раз их такими знаками награждали. В возрасте был этот мужик, двое других умерших раненых были моложе, да вот только обмундирование на всех трех было залито кровищей и порвано, словно их собаки трепали стаей. И на троих было три ботинка, к тому же тот волосатый, на ком была пара, ухитрился еще при жизни так башмаки расшлепать, что они уже каши просили, отвалив подметки, неаккуратный был человек. И ремней у покойников не было и карманы пустые и никаких сумок. В общем, нечем с них поживиться, кроме дранины, которой только пол мыть, а чинить — ниток не напасешься. Хорошо еще полуживая лошадка имелась.