Лекарство против страха. Город принял!..
Шрифт:
И в глазах его была не радость, не веселье, не видел я и торжества, а светилось лишь огромное облегчение — глаза не могли скрыть удержанный тренированной волей вздох освобождения от громадной, гнетущей много лет тяжести, никогда не покидавшего чувства острой опасности, всегдашней угрозы завтрашним планам, идеям, перспективам, всему будущему. Затихло, смолкло, отстало за спиной дыхание настигающего всю жизнь человека…
Тишина и покой наступили в душе Панафидина — судьбой дана передышка, еще есть возможность для последнего рывка на финише, только бы самому тоже дотронуться до заветной ленточки. И плевать, даже если она уже сорвана с опор Лыжиным — главное, чтобы Панафидин тоже коснулся ее, а там еще посмотрим, кто будет признан чемпионом — в таких вопросах не применяется
Может, и не думал об этом Панафидин. Может быть.
— Жаль Володю. Слабый человек, — сказал он.
— Я пришел к вам потому, что раньше вы дружили с Лыжиным. Вы вместе работали. Наконец, вы ведущий специалист в области синтеза транквилизатора. Я хочу, чтобы вы вместе со мной просмотрели научный архив Лыжина, помогли мне отобрать нужное, и тогда я опечатаю все материалы до выздоровления Владимира Константиновича. Можете вы это сделать?
— Честно говоря, из этических побуждений я не хотел бы вмешиваться в это дело: злопыхатели могут начать шептать и сплетничать. Но, с другой стороны, это все слишком серьезно, чтобы оглядываться на пересуды…
— Вот и прекрасно. Я вас тогда попрошу приехать в лабораторию Лыжина завтра к десяти часам.
— Хорошо, я буду.
Уже попрощавшись, сделав два шага, к двери, я вернулся, словно вспомнил вовремя и успел перерешить:
— Знаете что? Я, пожалуй, ключи от лаборатории оставлю у вас: может так случиться, что мне на полчаса придется задержаться. Вы и начинайте без меня, я вскоре подъеду. Договорились?
— Договорились…
…Какое над Базелем полыхающее синее небо! Его нарисовал специально для меня сумасшедший художник, и в радости каждого сущего дня я не видел, что толчет он уже угольный графит, дабы запорошить чернотой эту бездонную синеву до конца дней моих.
Ударяют над городом со звоном и радугой голубые ливни, и полыхает надо мной солнце, густое и желтое, как яичный желток, шуршат на сером камне мостовых красно-зеленые одеяния облетающих платанов и лип, и воздух моего счастья прохладен и свеж — ко мне пришла удача, и силу я в себе ощущал неизбывную — я городской врач и профессор Базельского университета, торжественно и официально приглашенный на исполнение высоких функций магистратом.
Одна беда — не дают мне начать в университете курс, ибо огласил я уже пути медицинской реформации и за короткий срок врагов нажил предостаточно. А предложил я не только новое врачевание, но и обязательное исповедование докторами святой врачебной этики — нерушимого медицинского виртуса, и потребовал контроль установить и надзор за аптекарским делом, от которого вреда сейчас много происходит.
И согласился принять нас с почтеннейшим Фробеном глава городского магистрата Эрих Наузен, чтобы просьбы мои рассмотреть и помочь силой власти своей.
Угощал он нас в трапезной белым каплуном, в вине тушенным, телятиной, запеченной в тесте, а потом позвал в кабинет, куда принес слуга диковинный темно-коричневый напиток, горячий, душистый и бодрящий, силы придающий и мозги от алкоголя освежающий, и объяснил Наузен, что варят его из растертых зерен заморского ореха, который называется кофе, и стоит мера этого ореха меру золота. А заедали мы удивительный напиток сырами с огромного блюда, где разложены были пластами камамбер, грюйер, эменталь, бри, вашрэн, лимбург и горгонзола.
Потом слуга принес в золоченых мисках душистую воду и салфетки фламандского полотна, умыли мы руки, и Наузен, не дав мне сказать слова, спросил:
— Правда ли, доктор Теофраст, что вы отрицаете авторитет Гиппократа, Галена и Авиценны?
Я ответил с поклоном:
— Не авторитет давно умерших врачей я отрицаю, а умершие давно догматы. Притом охотно беру из представлений прошлого все, что может быть и сейчас
в пользу страждущих обращено. Об успешности же моих методов могут свидетельствовать присутствующий почтенный Фробен, профессор богословия Эколампадий, великий Эразм из Роттердама, которых я лечу вместе с другими, неведомыми вам пациентами…— Мне говорили, будто вы, доктор Теофраст, применяете для исцеления больных страшные яды и никому не известные собственные лекарства?
— Они неизвестны местным врачам. И собственные они мои постольку, поскольку я, обойдя полмира, собирал их в разных землях, запоминал и впоследствии применял для блага моих пациентов. И яды я применяю — ртуть, мышьяк и купорос, используя силы этих веществ против могущества болезни. Но в мире все яд, и опасность зависит от дозы. Мы только что пили с вами прекрасное бургонское, с приятностью и пользой для тела и духа нашего. Однако если бы я попробовал выпить бочонок этого чудесного вина сразу, то скорее всего наша беседа была бы последней…
— А почему вы делаете лекарства сами, не доверяя нашим аптекарям?
— Потому что большинство из них, прошу прощения у вашей чести, прохвосты, жулики и обдиралы. Я уверен, что надлежит направить в аптеки сведущих людей, дабы они могли проверить и изъять все лекарства, кои могут людям не пользу, но сильный вред принести, ибо сочиняются они шарлатанящими докторами и корысти ради развешиваются аптекарями.
— Что же делать с аптекарями?
— Надо, чтобы все аптекари принесли городу клятву, что с докторами совместных дел вести не будут, даров от них принимать не станут и в дележах участия не примут. И необходимо еще, чтобы лекарства приготовлялись самими аптекарями, а не их малолетними учениками, не разумеющими в надписях и в материалах, неопытными, дабы с больными беды не приключилось. И еще необходимо, чтобы магистрат проследил за расценками на лекарства — разумными и умеренными, поскольку на множество людей ложатся тяготы аптекарского корыстолюбия…
— Не много ли требований предъявляете вы магистрату и аптекарской корпорации, господин Теофраст? — спросил с усмешкой Наузен, и я увидел, что он недоволен моим рвением.
— Не много, — спокойно ответил я, почувствовав холодную волну злобы под ложечкой. — Я, например, не прошу вас найти и наказать распространителей злостных, порочащих меня измышлений. Я знаю, что за моей спиной шушукаются завистники, рассказывают обо мне небылицы, злую ложь, гадкие наветы…
— Ну, мы это все понимаем и не верим сплетникам, — благодушно махнул рукой Наузен. — Университетские преподаватели и базельские врачи опасаются, что вы подорвете их привилегии, дарованные им королем и папой Иоанном.
Наверное, правильнее было бы остановиться, но меня уже понесло, и я сказал сердито:
— Их профессия и есть главная привилегия. Умение излечивать людей от недугов делает ученика врачом, как работа создает постепенно мастера, а не королевские эдикты и не папские энциклики, не факультетские традиции, не университетские предрассудки и дарованные однажды привилегии…
Наузен откровенно нахмурился, на челе его проступила досада, и я вспомнил старую мудрость о том, что даже крещеного мусульманина нельзя бить перед входом в мечеть — родная кровь не стерпит.
Улыбаясь принужденно, спросил Наузен:
— А почему вы, доктор Теофраст, не носите знаки докторского достоинства — мантию и шляпу, кольцо мудрости и золотую цепь? Многие врачи наши действительно сетуют на то, что видом своим простолюдинским вы подрываете достоинство вашего ремесла.
Кровь ударила мне в голову от досады, и сказал я, не сдерживаясь:
— Я не разгуливаю в праздности, одетый роскошно в бархат, шелк и тафту, с золотыми кольцами на пальцах, с серебряным кинжалом на боку, напялив на руки белые перчатки, но с терпением день и ночь о работе пекусь. Не расхаживаю я попусту, но отдых в лаборатории нахожу, а платье ношу грубое, кожаное, шкурой либо фартуком завешенное, о кои я руки вытираю, потому что пальцы свои в угли, в отбросы, во всяческую грязь сую, а не в кольца драгоценные, и руки мои оттого обожжены кислотами, изранены и закопчены, как у кузнеца или угольщика…