Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии
Шрифт:

У Бодлера есть интересное стихотворение о слепцах, которые бредут по дороге, простукивая мостовую палочкой. Вы знаете, что в силу многолетней слепоты голова у слепцов приобретает особое положение: она всегда задрана кверху; тем самым в силу физического, анатомического положения головы получается так, будто взор слепцов (а у слепцов нет взора) устремлен в небо. Бодлер, не менее чувствительный человек, чем Ницше, нашел образ, точно выразивший современное ощущение, основное современное переживание мира. Глядя на слепцов, идущих с задранными вверх головами, Бодлер восклицает: «Что вам этот свод пустой?!»[134] Там ведь ничего нет; в небесах, по определению, ничего нет, и голова задрана ведь не потому, что в небесах что-то есть, в небеса обращены пустые, незрячие глаза. Что вам этот свод пустой? В силу очень многих причин (частично об этих причинах я говорил в самом начале) опустение свода, или «Бог умер», и есть основное переживание современной европейской культуры.

Но при чем тут язык? Почему вдруг это возникло в контексте суждений о языке? Мы уже видели перед этим, что язык — это такая вещь, по отношению к которой нужно вести себя экспериментально. Ницше сам это демонстрирует: в языке самом по себе ничего не подумается, ничего не помыслится, ничего не откроется, нужно привести его в движение,

столкнуть языковые массы, разрушить устоявшиеся семантические, смысловые связи, то есть нужно вести себя с ним согласно какому-то произволу (экспериментально, одним словом), чтобы нечто высвободить. И тут, сказав слово «произвол», я невольно должен ввести другую фразу Ницше, которая, может быть, была сочинена сознательно в перекличке с Достоевским, а может быть, и нет, — трудно это установить. Я, во всяком случае, не берусь это сделать. Она звучит так: истины нет, все дозволено. Вы знаете, как в варианте Достоевского звучит эта фраза — она звучит не как ответ, она стержень мучительного рассуждения: если Бога нет, то все дозволено. Я фактически ввел эквиваленты, ведь я уравнял в этом рассуждении Бога и истину (уже уравнял). Достоевский говорил на своем языке, в лоне своих проблем. И ницшевская фраза «истины нет, все дозволено» — это иносказание ощущения «Бог умер, мы одни, нам не на что ссылаться, нет никакого твердого неба сущностей, это свод пустой, там ничего нет, и нечего в него вперяться, там мы ничего не прочитаем».

Но язык нас все равно обманывает. Мы ведем себя с ним произвольно и тогда его побеждаем. Истины нет, и в том числе нет истины языка, и тогда все дозволено. В языке есть не истина, а в языке есть не-истина. Что имеется в виду? То, что язык наш построен так, что он сам толкает нас к утверждению, что в потустороннем мире нечто есть. Если мы занимаемся геометрическими рассуждениями, то мы говорим «точка», «линия», а грамотный геометр, в общем-то, знает, что линий и точек не существует, что это есть допущение, абстрактные объекты, фигурирующие в геометрическом рассуждении, посредством которого мы нечто получаем, доказывая теоремы. Но в языке, скажем, существует точка А. Что это значит? Язык нас толкает к тому, чтобы сказать: это существует в мире в виде некоего идеального, но существующего, реального предмета, особого, гладкого, круглого, истинного, полного предмета. Вот отсюда и появляется этот ход у Ницше, когда он говорит: пока мы следуем грамматике, или пока мы верим в грамматику, пока мы выполняем то, на что грамматика, то есть форма самого языка, нас толкает (в языке мы говорим: точка, линия, причина, субстанция, акциденция и так далее, и язык нас толкает предполагать, что субстанция действительно существует, что причина действительно существует как какой-то предмет, что линия существует, что числа существуют, точки существуют), пока мы толчкам уступаем, то есть пока мы верим в грамматику (а толчки идут оттуда), мы от Бога не избавимся. Мы по-прежнему будем предполагать то, во что сейчас, как говорил Ницше, невозможно верить, ничего этого нет.

ЛЕКЦИЯ 5

Давайте вернемся к Ницше. Я напоминаю, что мне и хочется, и одновременно приятно говорить о Ницше, поскольку Ницше оказался прообразом очень многих идейных кристаллизаций, связок мысли, понятий всей современной философии. Мне осталось ввести еще несколько представлений о Ницше, которые одновременно будут введением в современную европейскую философию, в философию ХХ века.

Я все никак не могу найти цитату, которой я хотел начать, а цитата в случае Ницше имеет особый смысл (я одновременно пожалуюсь на самого себя и одновременно что-то скажу), потому что в случае с другими мыслителями можно излагать ход мысли, а в случае с Ницше особое значение имеет то, как высказана мысль, имеет значение сама стилистическая, словесная форма мысли, поскольку я уже говорил, что мысли Ницше высказаны в афористической форме, где сама форма несет определенную дополнительную нагрузку для ума, поскольку она должна расшатать в нас мыслительные навыки, расшатать смысловые связи в нашем сознании, расшатать их как бы укрупнением, необычностью, дерзостью. Более того, пожалуй, впервые с Ницше, если не говорить о романтиках, в европейской культуре появляется особый образ, особая фигура, которая потом будет пронизывать весь ХХ век (ну, помолимся и пойдем дальше) и на которую в свое время обратил внимание и Томас Манн, — это образ гениальности как болезни, или образ больного гения. Этот образ болезни не есть болезнь в медицинском смысле слова (хотя предполагается минимум «благоприятных» в кавычках, медицински описуемых обстоятельств, то есть сама болезнь), а есть образ культуры, в котором болезнь выступает как некое привилегированное состояние, в котором можно испытать, увидеть, почувствовать нечто такое, что в других состояниях нельзя. Это состояние привилегированное именно потому, что оно предельное состояние, то есть оно похоже на саму стилистику Ницше: здесь состояние совпадает с характером языка.

Помните, я говорил о языке, что расшатывающий, экспериментальный язык не просто передает мысль, не просто является инструментом сообщения, — он является особым соединением, монтажом слов и метафор, которые просто самим словесным соединением должны нечто вызвать, возбудить, открыть, разорвать пелену в сознании читателя и слушателя. Сам язык есть некое предельное состояние, если под предельным состоянием понимать приведение в движение самoй словесной материи языка и разрушение штампов, привычных ходов мысли, привычных семантических связей (предельное состояние — это такое состояние, в котором разрушено все привычное или само собой думающееся). Точно так же, как такое свойство языка, привилегируется и свойство болезненного состояния. С Ницше появляется больной гений или больной артист, больной художник, который именно в силу своей болезни и только изнутри нее может внести новые краски, новые чувства, ощущения и мысли.

Я уже говорил в прошлый раз о том, каково отношение Ницше к разуму. Оно может быть выражено словами Достоевского (в прошлый раз я переиначил Достоевского на Ницше, а сейчас Ницше переиначу на Достоевского): в глазах Ницше человеческий ум, или рассудок, разум, то есть некоторая объективная и логическая упорядоченность наших представлений, выступает (тут уже я привожу слова Достоевского) как эвклидов ум — жалкое изобретение слабосильного человеческого ума[135].

Первое, что интересует Ницше (и эта тема для нас очень важна, потому что через нее вводятся некоторые последующие темы современной европейской философии), — это

так называемая проблема двух миров, о которой я вскользь уже говорил. Я сказал в прошлый раз, почему и как Ницше отождествляет отношение человека к Богу (как отношение человека к некоторым объективированным вне его представлениям, нормам, то есть идолам) и отношение к грамматике, то есть к тому, что независимо от творческого начала в человеке, независимо от реальной жизни его сознания и воли содержит в себе некоторые кристаллизации, некоторые объективированные представления или допущения того, каков мир, которые хотя в действительности и свойственны только самому языку, но через некоторые операции переворачивания представляются человеку свойствами мира.

Скажем просто (и дальше мы эту тему увидим в гораздо более поздней, неопозитивистской критике философии): в языке есть субстантивные черты, то есть существует связка, которую логики изображают как субъект–предикат. Существует субъект нашей речи, и речь высказывает предикат относительно этого субъекта. Ницше считает, что то, что наука и философия называют субстанцией в мире, субстанцией, которая обладает некоторыми акциденциями, то есть свойствами, есть просто перенос некоторых черт нашего языка на сам мир, или, говоря на современном, тоже не очень точном языке, есть образец отчуждения сознания (то есть перенос некоторых связок, свойственных только устройству нашего языка и сознания, на мир и овеществление их в мире). В этом смысле для него такое отношение к миру, на которое перенесен грамматический костяк нашего языка, то есть некоторые грамматические посылки, допущения и условности (а они условности именно потому, что есть языки, не обладающие артикулированной субъектно-предикативной структурой, и, следовательно, в этих языках такой картины мира, которая содержала бы в себе субстанцию и акциденцию, просто не возникло бы), есть богоподобное отношение, то есть подобное отношению к Богу, и поэтому Ницше, как я говорил в прошлый раз, высказывает свою афористическую мысль, что мы не избавимся от Бога, пока не избавимся от грамматики, от веры в грамматику. Под верой в грамматику в данном случае имеется в виду не соблюдение грамматических правил в языке, а перенесение грамматических черт языка на действительность. Вот отсюда и начинается у Ницше изложение проблемы двух миров.

Вы знаете, что по допущениям объективного научного и теоретического рассуждения мы должны в том, что мы видим, слышим, воспринимаем, видеть не просто то, что мы видим, воспринимаем, а видеть воспринимаемое как отблеск чего-то другого, что в самом воспринимаемом не дано, но что в нем прочитывается объясняющим теоретическим разумом. Это нечто — действительный мир, который проступает в мире видимом. Если мы научились так смотреть на мир видимый, что читаем в нем мир невидимый, или действительный, то мы тем самым понимаем, или объясняем, мир видимый. Другими словами, все наши объяснительные демарши и структуры построены на таком ходе мысли. Мы допускаем нечто видимое нами в действительности, то есть в окружающем нас мире, в той мере, в какой мы способны это видимое и воспринимаемое поставить в связь с чем-то невидимым, способны вывести видимое из невидимого.

По мысли Ницше, на такую процедуру нас толкает язык (это критика языка, о чем я уже говорил). Эта процедура называется удвоением мира, незаконным, по Ницше, удвоением мира. Он примерно так его мыслил: мы общие черты языка приняли за черты мира и тем самым мы научились пренебрегать обыденным опытом. Уже само различение обыденного и действительного (или истинного) мира, мира по мнению и мира по истине, предполагает некоторое пренебрежение к обыденному сознанию или обыденному опыту. И в устах Ницше этот пассаж, пометка этой черты пренебрежения имеет в виду не какие-нибудь гносеологические тонкости прежде всего, а имеет в виду пренебрежение чем-то жизненным, некоей живой потенцией бытия и человека. Но, говорит Ницше далее, если истинный мир есть лишь схематическое удвоение общих черт видимого мира, то (я дальше цитирую) «идея о нем оказывается бесполезной и лишней»[136] и, следовательно, опровергнутой идеей. Избавимся от нее, говорит он. Но если лишним понятием оказался мир невидимый, истинный мир, или мир по истине, то лишним оказывается тогда и понятие видимого мира, ведь видимое мы отличаем, сопоставляя его с невидимым.

С истинным миром мы избавились также и от видимого мира, говорит Ницше. У нас есть только один мир. Что это за мир? Это — мир феноменальный. (Дальше мы будем с этим иметь дело и будем уже более четко и на более техничном философском языке это понимать.) Что значит феноменальный мир? В переводе на русский язык это «являющийся мир». Без специальных понятий феноменологии мы пока еще не можем понять, что значит утверждение, что есть только явления, или только феномены. У Ницше ни терпения, ни темперамента, ни склада характера не хватило на чисто технические занятия философскими понятиями. Он ведь молотком работал, идолов простукивал, на это ушла вся его страсть. Пока нам достаточно утверждения того, что Ницше как бы говорит нам, что в этом мире есть то, что в нем есть, и нечего искать за этим нечто другое. Если вы ищите нечто другое, тогда вы пренебрегаете жизнью. И здесь у Ницше появляется тема, которая как символ проходит через всю его философию, — тема Ressentiment (это слово-символ у него встречается все время). Чувство мести Ницше считал своим главным врагом. Что это за чувство мести и почему вдруг эта психологическая категория так распаляет философа? Нет, это не психологическая категория имеется в виду и не психологическое чувство мстительности в человеке, а имеется в виду определенное культурно-историческое состояние, которое обозначается этим словом-символом, то есть таким словом, через которое говорится нечто другое и более значительное.

Что значит чувство мести, которое чудилось Ницше повсюду, даже у Сократа? Чувство мести — это состояние всякого человека, который сам себя не реализовал, не позволил себе пароксизма страсти, пароксизма честолюбия, пароксизма жизнеутверждения, пароксизма перехода всяких мер и прочее и в этом смысле не реализовал себя как человек. А я подчеркну, что основная страсть философии Ницше — это не поиск истины, а поиск во что бы то ни стало реализации человеком себя. Так вот, человек, который не реализовал себя, прибегает к разуму, к рассудку, чтоб мстить тем самым другим, мстить миру, в котором случаются акты Цезаря, то есть переход Рубикона и другие акты, которые тоже есть переходы своих рубиконов. Сам призыв к разуму в переводе на язык Ницше есть призыв к банальности, потому что договориться об общем (а разум есть место для всеобщего) можно только по поводу банальности. А за уговором всех договориться о банальности может стоять только чувство мести со стороны людей, которые сами себя не реализовали (или не осмелились реализовать) и знают об этом.

Поделиться с друзьями: