Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии
Шрифт:
Проделав такую операцию, Ницше вводит следующие темы. Одну я уже упомянул. (Я темами буду называть такие вещи, которые в последующем получают понятийные обозначения.) Пафос Ницше есть пафос Ницше, он с ним жил, с ним умер. Кстати, когда я сказал, что на стенах Сорбонны была фраза Ницше «Бог умер», то я назвал только первую половину фразы, а там было ее продолжение, на этой же стенке, приписанное кем-то другим: «Бог умер» — и дальше: «...и Ницше тоже». То, что было с ним, и ушло с ним. Но теперь я назову некоторые вещи, которые получили понятийное обозначение и стали обмысливаться и развиваться. Одну из них я назвал: проблема двух миров, или незаконного удвоения мира. Из борьбы Ницше против метафизики языка, против метафизики религии, против философской метафизики, которые удваивают мир, как говорит Ницше, выросла тема феноменальности, то есть впервые появилась мысль о том, что являющийся мир есть самоценный в себе мир, он есть один, и он есть полный мир. Сюда «прилепится» тема феномена, но появится и другая тема. Если я употреблял (правильнее сказать: Ницше употреблял) процедуру нахождения не мысли, а чувства мести там, где мысли высказывались, то тем самым я рассматривал мысль как выражающую нечто другое по сравнению с тем, что она сама говорит. Мысленные образования могут, как я в прошлый
Например, мораль, говорит Ницше, есть просто запись наших инстинктов. Помните, я говорил (в другой связи): «сейсмография», «знаки»? Это как нотная запись инстинктов, в том числе воли к власти. Мы волю к власти косвенно выражаем некоторыми всеобщими, универсальными, моральными принципами и нормами, а в действительности они просто запись, и эту запись чего-то другого, то есть инстинктов, нужно уметь читать. Точно так же как и истина оказалась ведь записью. Записью чего? Истина оказалась записью нашего приспособления к миру. Ведь, как говорит Ницше, что такое истина? Истина есть такое заблуждение человечества, которое помогает человечеству выжить, или, иными словами, истина есть совокупность практически оправдавших себя заблуждений или лжи. Но в данном случае это не просто какое-то утверждение, оно содержит в себе технику, то есть аппарат анализа мысли, потому что если я говорю, что истина есть помогшее выживанию заблуждение, то тогда я читаю истину не прямо по тому, что она говорит, а как симптом чего-то другого, что я должен реконструировать, то есть выступить в качестве генеалога, заняться генеалогией. Вместо того чтобы поверить тому, что говорится, я должен поставить вопрос: а что в действительности выражается? Эта тема станет потом существенной в европейской философии. С этим же связано и еще одно понятие, это — понятие интерпретации.
Для Ницше человек есть как бы хронически интерпретирующее существо. С тем, что с ним происходит, с тем, что он должен делать, с тем, что он переживает, с тем, чего он желает и так далее, — со всем этим он не может иметь дело прямо, он всегда приводит в движение свои желания, действия и так далее в интерпретируемом виде, или, иными словами, в духовно переработанном виде, который допускал бы дальнейшее продолжение жизни человека, делал бы человеческую жизнь осмысленной, достойной. В данном случае «достойный» и «осмысленный» не есть оценочные термины, то есть не есть термины того, что Ницше считал бы достойным и высоким, а есть указание на то, что человек стремится не просто описывать мир и не просто реализовывать желания в былом виде: он каждый раз утверждает вокруг себя интерпретированный мир своих желаний на уровне морали или на уровне философии. Всегда есть и будет (и Ницше на это указывает) незаметное, бессознательное, или имплицитное, внесение ценностных оценок, или ценностных предпочтений или антипатий, в объективные по видимости описания и оценки.
Отсюда у Ницше критика философии, претендующей на то, чтобы быть объективным описанием, критика, состоящая в указании на то, что акту описания предшествует ценностный выбор, предшествует реализация жизни; тогда акт описания есть интерпретированная реализация желания, ценности, которая априорна по отношению к самому объективному описанию или по отношению к самой объективно высказываемой истине. Отсюда всякая философия есть тогда интерпретация, или перспектива. Иными словами, не просто мир, как он есть, дается в философии, а мир дается всегда в какой-то перспективе, и — следующий шаг — если в какой-то перспективе, то всегда во многих перспективах, или, иными словами, нет одной перспективы, нет, следовательно, одной, единой, абсолютной, все в себе исчерпывающей философии. Нет такой. Мир в каждый данный момент расколот на множество перспектив, или интерпретаций (интерпретаций не в банальном смысле слова, что все, что мы ни говорим, мы каким-то образом интерпретируем, — а в смысле фундаментального, как говорят философы, онтологического, акта); мир есть всегда интерпретированный мир, то есть в какой-то перспективе, со скрытыми механизмами, как я уже говорил, а следовательно, если всегда в какой-то перспективе, то, по определению (это вытекает одно из другого), во многих одновременно, а не только в одной-единственной.
Все это — генеалогию, симптомологию, интерпретацию, феномен — можно объединить, вообще-то говоря, вокруг более общего понятия, которое тоже станет существенным для ХХ века, но которое до Ницше или параллельно с ним было выработано (как я говорил) Марксом (я указывал на некое совместное или в одном направлении движение этих двух мыслителей, совершенно разных и ничего, естественно, друг о друге не знавших), а именно то понятие, которое обозначено в Марксовом мышлении как понятие «базис». На русский, к сожалению, это понятие переведено очень плохо, оно звучит как «базис»; а на романских языках, на немецком языке, это звучит более содержательно, более обобщенно: это — если воспользоваться латинизмом в русском слове — «инфраструктура» (есть суперструктура, или надстройка, а есть инфраструктура, или внутренняя структура, но «внутренняя» — это не передает полностью термина).
Параллельно у двух совершенно разных мыслителей появилось это фундаментальное понятие инфраструктуры и фундаментальная мыслительная процедура разложения, в результате которой идеологические, культурные образования оказываются надстроечной частью чего-то другого. Скажем, у Маркса в ряде случаев это нечто другое оказывалось социальными отношениями, но не всегда, кстати, потому что это понятие гораздо более сложное и богатое. А у Ницше это что-то оказывалось волей к власти. Внутренняя структура, или инфраструктура, надстройкой которой являются культура, философия, искусство и так далее, есть воля к власти, или биение жизни, если под жизнью понимать единственное, что под нею следует понимать. Давайте вдумаемся просто на уровне нашей интуиции, что мы называем мертвым, а что мы называем живым. Пока я буду говорить, проделайте по отношению к самим себе мысленный эксперимент: задайте себе этот
вопрос и ответьте, молча, если хотите, а если хотите, можете вслух высказать, если успеете вклиниться. Так чем отличается мертвый от живого или живой от мертвого? Мертвый — это то... Как?— <…>
— Не точно.
— У мертвого нет признаков жизни.
—Можно и так, конечно, потому что, когда мы говорим на философском языке, мы движемся в области тавтологии. Но тавтологии должны быть... Как?
— Мертвые просто ни к чему не стремятся.
— Так, еще одно определение.
— Живое — это связи функциональные...
А «звезда с звездою говорит»? Мертвое — это то, что не может быть другим. А живое — это то, что всегда может быть другим (очень простое, интуитивное определение на уровне нашего языка без дальнейших сложностей и точнее, чем эти сложности). Я могу всегда подумать другое. Скажем, ваш любимый Шукшин уже не может написать другое (поэтому, может быть, его и издают). Можно приводить много примеров, начиная со знаменитой пушкинской фразы, которую, я думаю, напоминать не надо, поскольку вы люди грамотные. В гении нашего языка содержатся ответы на бoльшее число вопросов, чем мы могли бы задать, не говоря уже о том, что в гении нашего языка есть ответы на те вопросы, которые мы задаем. В нем содержится (в том, как мы употребляем слова и термины) <сознание> того, что живое отличается тем, что оно всегда может стать другим.
Так вот, что значит быть другим? В каком смысле у Ницше говорится о жизни как об инфраструктуре? Говорится о некоем самоценном проявлении жизни, не в простом биологическом или психологическом смысле, как я неоднократно повторяю, хотя потом этой мысли Ницше был придан и психологический, и биологический смысл, но это уже не в пределах ответственности мыслителя, то есть Ницше. Жизнь — это постоянное преодоление самого себя. Повторяю, постоянное преодоление самого себя, превосхождение себя, то есть определение жизни у Ницше совпадает с определением воли к власти. Воля к власти, или сверхчеловек, — это есть преодоление в себе того, что ты есть сейчас. Другое. И там, где нет этого преодоления, — там нет жизни. Долой разум, если в нем нет жизни! Долой искусство, если в нем нет жизни! Долой философию, если в ней нет жизни, то есть если в ней нет этого превосхождения себя в каждый данный момент. А я сказал, что нечто человеческое бытийствует в той мере, в какой бытийствующее есть осадок, остаток, отложение стремления, направленности, напряженной направленности на сверхбытийствующее, в частном случае — на сверхчеловеческое. Я уже говорил, что человеческое в нас есть отложение нашего стремления к сверхчеловеку. Если мы нацелены на сверхчеловеческое, то есть хоть какая-то гарантия — не слишком большая, — что в нас будет человеческое. Вот таков круг мыслей Ницше, и с ним мы входим в современную философию, но одновременно мы должны потянуть за собой еще одну тему или один символ (я об этом коротко скажу).
Взяв весь этот «компот», который я вам предлагал вкушать, мы можем его объединить вокруг одного, тоже сквозного, символа Ницше (не только символа, но и напряженного состояния) — это чувство или мировоззрение трагизма. Здесь трагедия — как философский символ, или символ положения человека в мире. Опять таки философские символы, понятия, представления не совпадают со словами, терминами обыденного языка, и трагедия не означает несчастья, какой-то конкретной беды. Ницше, как вы знаете, даже искусство, его рождение выводил из духа трагедии. А я, например, мог бы философию как таковую вывести не только из чувства, но и из параллельно с философией возникшего в античной Греции реального феномена греческой трагедии как представления, как искусства, как драмы (что частично, видимо, Ницше и делал, такая мысль у него была, безусловно). Чтобы выразить этот философский символ, Ницше ввел два суммарных образа, которые не есть реальные персонажи, а есть просто носители некоторой расчлененной совокупности представлений, призванных вызвать (одним мазком) некие общие состояния и мысли, то есть он ввел два представления, символа — это Дионис и Аполлон. Дионис — это прежде всего бог вакханалии и разгула, то есть предельного проявления всего того, на что человек способен, предельного испытания, вообще доступного человеку, а Аполлон — это мера. Дионис темен, как темна жизнь, а Аполлон светел, как светло нечто получившее форму, в том числе прекрасную форму (и не обязательно прекрасную в банальном смысле), порядок. И между этими двумя вещами и пляшет трагедия. Дионис есть эфир всего, в том числе и Аполлона, он каждый раз отливается в Аполлоне, а отлиться в нем полностью не может.
Трагичным является положение человека в той мере, в какой он в трепете и страхе должен быть ответственным, но в каждый данный момент жизнь шире, больше, чем человек, и ускользает из-под ответственности. Но напряжение бесконечной и необходимой ответственности и в то же время всегда конечной формы, в которой она может быть выполнена, есть трагическое мироощущение. И самое интересное, что не случайно Ницше одну из своих книг назвал «Веселая наука». Я хочу сказать, что это название не случайно. Дионис, будучи темным, тоже весел, очевидно. А у Ницше само трагическое ощущение или трагическое мировоззрение — как стержень творчества, а не как пессимизм, который есть результат наших мыслей. Пессимист может сказать: «мир ужасен, мир плох», а трагическое ощущение — оно другое, оно веселое. Вот рассудите сами: лишь пройдя крайнюю степень трагического переживания, мы можем находиться в ровном и светлом расположении духа, веселом и, главное, великодушном. Это — способность одновременно и великодушия, то есть способность вместить мир как он есть. Не в смысле оправдания его; я сказал — пройти всю аскезу трагизма и потом быть ровным и светлым или светло-веселым, если угодно, без дурашливого смеха (конечно, не уместен он), быть в светло-веселом расположении духа. Это есть свет, излучаемый трагедией.
Если определять мироощущение Ницше и завершить его, я могу воспользоваться двумя образами света. Есть свет рассудка, разума, — это сильный, ровный свет, в котором нет тени и поэтому рельефа тоже нет. Это свет настолько плоский и ровный, что у предметов нет рельефов. Вы знаете, что возможен такой свет, и вам, наверное, как критикам кино, это переживание знакомо, когда все предметы кажутся мертвыми в силу отсутствия тени, своей тени, — а тень у каждого из них своя, чужой тени ни у кого не бывает, это единственное, что в нашей собственности. Повторяю, исчезают все рельефы, это ровный мертвящий свет. И есть свет трагедии, он есть то, что Декарт в свое время называл другими словами — великодушный свет, в котором предметы — они со своими рельефами, со своими мерами, их можно видеть так, как они есть. Два образа света — свет, излучаемый трагедией, и свет, излучаемый рассудком.