Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии
Шрифт:

Я напомню ту тему, которую я частично затрагивал в прошлый раз, что разум, рассудок в контексте такого рассуждения (а вы уже ощущаете его небуквальный смысл, то есть Ницше нельзя цитировать в контексте учебника по логике, в контексте учения, что такое разум) — это не просто описание мира, как он есть, или разума, как он есть, с которым можно было бы спорить (в смысле адекватно это описание своему предмету или не адекватно). Через такое рассуждение выражаются определенные — и очень выразительно выражаются, если вы мне простите эту тавтологию, — определенные состояния. Это как бы сейсмология состояния всей культуры, а душа Ницше — это сейсмографический инструмент. Внутренние толчки происходящего фиксируются словами Ницше, которые, следовательно, не нужно принимать за чистую монету в определенном смысле слова. Показания стрелки (или черт его знает чего, я не помню, чем сейсмографы показывают подземные колебания) не есть описания этих колебаний, это знаки, симптомы. Но, поскольку Ницше сам призывал нас к симптомальному чтению (я дальше поясню, что это значит), мы и Ницше можем подвергнуть симптомальному же чтению (он дает нам такое право), то есть такому, какому он подвергал других философов, и если считать, что наказание есть право преступника, в данном случае преступника в области мысли, то мы обращаем это право

на Ницше.

В тех словах, которые я воспроизводил, прозвучала впервые определенная тема, которая дальше получила большое значение в ХХ веке, — тема политического смысла, или мироустроительного смысла разума, тема того, что разум может быть орудием государственного насилия и управления. Эта тема подспудно существовала в буржуазной культуре XVIII–XIX веков, как некоторый ее внутренний замысел, который никогда не высказывался вслух в той форме, как его высказал Ницше. Вы помните, я говорил о Бентаме, который направил свою докладную записку (или, как сегодня принято выражаться, записку в руководящие органы), свой философский трактат французской Национальной ассамблее. В этом трактате фигурирует паноптикум, в котором все обозримо, в котором, как в точке обозрения, сидят знающие люди. И для чего Бентам писал этот трактат? Ему казалось естественным, что знающие могут управлять, и он писал его как руководство для властей, то есть, иными словами, специфически буржуазная идея — это вовсе не идея индивидуализма, как это мы обычно можем слышать, это не идея свободы, равенства и братства (это слова из универсального человеческого словарного запаса, и ничего специфически буржуазного в них нет), а специфически буржуазной идеей, то есть такой идеей, которая может стать классовой, если под классовой идеей понимать некоторый духовный горизонт, внутри которого движется заинтересованное сознание класса (то есть реализующее свои корыстные интересы), — такой специфически буржуазной идеей, повторяю, является идея опекаемого, управляемого и воспитываемого человека. И поскольку разум, по мысли Ницше, адресован благоразумию, адресован среднему, адресован банальности, то он и есть орудие этого воспитания и управления. Мир вокруг нас, скажет Ницше, разнообразен, в нем миллионы темпераментов, миллионы цветов, оттенков радуг, а вы хотите насильно впихнуть его в некий стандарт. Ну конечно, скажет Ницше, вы же хотите управлять, а управлять можно через стандарт, и разум вас обслуживает, но в действительности через разум вы канализируете свое чувство мести и сами вы — ну как сказать? — импотентные привидения и хотите весь мир привести к своему облику и подобию.

Эта тема возможного политического переворачивания разума ставит перед таким мыслителем, как Ницше (и потом я снова напомню Кьеркегора), простую проблему: что я буду сейчас заниматься тонкостями логических построений, тонкостями обязательного выражения моей мысли в некоей общей для всех форме, доказательной и убедительной (а общей — значит, опошленной, банальной), если в действительности перед лицом разума решается вся моя жизнь? Реализуюсь ли я, и, самое главное, выполню ли я свою ответственность? А ответственность — это, как я говорил еще во введении, одно из основных философских понятий. Оно состоит в том, что мир существует лишь в той мере и до тех пор, пока в этом мире есть хоть одно сознательное существо, которое готово взвалить на свои плечи ответственность за то, чтобы нечто было в мире, будь это нечто закон или человеческое чувство (я имею в виду человеческое чувство как некий образец). Пока мы на уровне собственной ответственности, собственного страха и трепета не несем тяжесть мира, то и в мире ничего нет, он пуст.

Заодно, попутно напоминая Кьеркегора, я одним словом назову тему, которая потом нам будет нужна для экзистенциализма, но которую я сейчас сразу могу коротко расшифровать, чтобы дальше у нас не было загадок, что это значит. То, что я описал, Кьеркегор описал в понятии, или символе, Angst (немцы говорят Angst, французы в этом случае говорят angoisse) — «страх», но это не страх, это под ложечкой сосущая тоска. Состояние человека, который поставлен в ситуацию ответственности, и описывается как состояние angoisse — страха, тоски. Страшно, но страшно не в смысле страха перед несущейся на тебя машиной, страха перед человеком или выражением его лица, перед каким-то конкретным предметом или событием, а страшно само положение человека в мире. В этом смысле слова angoisse — тоска. Angoisse одновременно несет в себе ощущение и пустоты тоже. Это как бы двуликий Янус, двойной символ. Символ томления перед лицом сознания, ответственности, а иначе будет пустой мир, то есть человек в пустоте. Переведем это на другой язык, сказав (упрощая, конечно, немного), что страх есть просто [чувство] «смогу ли?», а при этом где-то под ложечкой, под желудком — пустота. Отказаться очень легко, и вот возникает полый человек в том смысле, как я уже говорил: простукиваем, а там — пустота, и в эту пустоту устремляется рушащийся мир, уже не стоящий на ногах, а засасываемый в пустоту. Отказ от ответственности, отказ от бремени свободы — вот второй лик страха, или состояния Angst. Потом, в экзистенциализме, в экзистенциалистских текстах, вы систематически будете встречать Angst, angoisse — страх, и, ради бога, не накладывайте на это то, что говорят комментаторы, а они говорят, что это ужас человека перед нищетой, безработицей. Ницше сказал бы, что ужас нужно скорее испытывать не перед безработицей, а перед работой.

Повторяю: философский язык обладает такой сложностью, что в самом философе идет постоянная борьба с его же собственной тенденцией понимать именно так. Когда в философии вы встретите слово «страх», не думайте, что это то, что вы знаете в себе или в других как психологическое состояние испуга перед чем-нибудь или кем-нибудь. И есть еще тысячи других понятий в философии, которые совпадают с психологическими понятиями, но не являются ими по одной простой причине: у нас те слова, какие есть, других — нет. Таков наш язык, но в философии употребление тех же самых слов, что и в обычном языке, обычно обусловлено ходами мысли и некоторым предупреждением; некая машина смонтирована в философском тексте, и надо эту машину видеть и понимать.

Angst, или angoisse — эта тема прозвучала впервые у Кьеркегора, а затем Кьеркегор ее проигрывал внутри религиозных ситуаций, рассматривая религию как систему, которая похожа на

язык у Ницше, то есть это такая же систематизированная банальность, внутри которой индивиду приходится самому открывать, находить поле ответственности, то есть то, где он, только он может взвалить на свои плечи существование чего-то в мире. (Повторяю свою мысль: для того чтобы в мире было нечто, достаточно, чтобы была одна личность.) Это состояние есть личностное состояние, которое дается символом Angst, или символом страха или тоски (или, может быть, смутности, если иметь в виду старый смысл этого русского слова[137]).

Так вот, мы вдруг начинаем понимать эту тему (особенно после Ницше, который соединил ее с темой полого человека): о чем мы можем думать и говорить в терминах нейтрального разума, если мы на своем опыте знаем, что люди или равнодушно смотрели на то, как во имя некоего рацио, разумного устройства, убивали миллионы людей, или же сами каким-то образом в этом участвовали; чтo мы можем говорить о рацио, если мы оказались в ситуации, когда мы не можем больше под это рацио подставлять ответственное лицо? Ницше чувствует еще до рубежа веков чудовищный переворот в ситуации. Классическое представление, продолжателем (но не эпигоном) которого является всякий философ, в том числе и ваш покорный слуга, состояло в твердой уверенности, что разумный акт, или акт разумного мышления, есть одно из величайших личностных проявлений человека и что он всегда имплицирует в себе индивидуального и ответственного носителя этого акта. Но что сегодня мы можем сказать, когда мы знаем, что есть «разум» в кавычках, который говорит голосом разума, а вот кто его носитель и кому отвечать, если дело пойдет вкривь и вкось да еще и на костях миллионов, неизвестно. Это анонимный разум, понимаемый в данном случае как некоторый способ управления людьми через их усредненное разумное сознание. Я имею в виду очень простую вещь, которая вам известна: один из парадоксов века, с которым мы столкнулись во время Нюрнбергского процесса.

В каком-то смысле наши суждения и способности понимания застряли на этом историческом пункте. Но под то, что я буду говорить, подкладывайте одну ассоциацию: когда Ницше говорит о разуме как о своем враге, он имеет в виду всякого рода или весь ряд таких мысленных актов, под которыми нет ответственности (полый — это безответственный); и еще — напоминание из классической философии о том, что под разумным актом мы понимаем прежде всего акт, в котором проявляется личностное самоутверждение, и мы всегда можем найти вменяемое лицо, то есть лицо, которому можно вменить последствия того акта, который был совершен. С чем мы столкнулись в Нюрнберге? А с тем, что вменить случившееся оказалось некому. Кто убивал? Эйхман не убивал лично. Много тысяч людей, людей благопристойных, хороших граждан (и многие из них даже были учеными, не говоря уже о том, что если это были немцы, то они конечно же любили цветы и животных), работало винтиками рационально организованной машины, а когда пришло время подбить бабки, то и судить оказалось некого. Вся драма англо-американской и так далее юриспруденции состояла в том, что классические юридические понятия вины, наказания, ответственности и вменяемости просто были неприменимы к этим почтенным гражданам. Бессмысленно искать стрелочника, который в эсэсовских командах действительно занимался непосредственно расстрелами, и явно ведь — не он автор убийства миллионов. Работала разумная организация, рационально организованная, а носителя разума не было.

О чем мы можем сегодня говорить перед лицом разума? Мы ведь спрашиваем не о том, какие арифметические, шахматные или другие задачи он может решать, а о том, бьется ли там пульс ответственности. Можем ли мы локализовать того, чьему разуму вменить, если что-то случилось? Когда-то греки очень интересно рассуждали, и есть такая фраза — Платон ее многократно высказывал, приписывая ее Сократу (Сократ, может быть, тоже это говорил, но, поскольку Сократ и Платон — это почти что одно и то же лицо, нам их бессмысленно различать): «Самое страшное, что с человеком может случиться, это если боги лишат его наказания»[138]. (Я, к сожалению, не смогу пояснить смысл этой фразы, это потребовало бы длинного рассуждения, но возьмите ее как афоризм и сами подумайте над тем, что она могла бы значить.)

Мы теперь понимаем, с чем имел дело Ницше, то есть понимаем, чтo он почувствовал или предчувствовал своей артистической натурой. Я уже говорил (если возвращаться непосредственно к текстам самого Ницше), что он плохо относился к тем, кого мы привыкли считать представителями разума, а именно к ученым. Я прочту цитату, которую обещал в прошлый раз: «Человек науки, — говорит Ницше, — или объективный человек (у Кьеркегора есть такой образ объективного человека, когда Кьеркегор крайнюю степень объективности сравнивает с особого рода сумасшествием, или кататонией; есть кататония жестов, а в данном случае возьмите мысленную кататонию, объективное сумасшествие, когда человек всю жизнь приговаривает: “дважды два четыре, дважды два четыре” или “Земля вертится, Земля вертится”. — М. М.), есть лишь дорогой и хрупкий инструмент, измеряющий и отражающий аппарат {…} но как личность он ничто»[139]. То есть я напоминаю сказанное в прошлый раз: Ницше подметил, что ученые могут вести себя и ведут себя, как типичные массовые люди.

Я коротко отвлекусь на еще одну метафору или ассоциацию, чтобы у нас был какой-то словарный запас для последующего. Ницше особым образом выражает одну забавную вещь, которая существовала еще в самом начале буржуазной культуры, а потом обернулась как-то иначе. Он весьма презрительно, немножко изображая себя Цезарем или Наполеоном (а это были для него очень привлекательные образы), называет ученых или всех людей, которые занимаются писанием вообще… Ну, как их назвать? По-русски это не получается. Французы их называют [plume] — «перьевые» (то есть которые перьями пишут), как разновидность животных. Наполеон, как известно, презирал идеологов (еще французские просветители выковали это слово — «идеология»). Почему он презирал идеологов? Что такое идеология или идеологи? Идеологи — это люди, занятие которых состоит в том, чтобы post factum оправдать то, что уже случилось. Они берут перо в руки и очень деликатно, не щекоча нервы тех, кто совершил деяние, оправдывают их, выводя это из некоторых высших принципов. Так вот, для Ницше ученые, духовные производители — это масса людей, занимающихся такими вещами. То, на что обратился разум в руках массовых людей, и есть предмет гневной страсти и презрения Ницше: то, что они вам насочиняют, — это ведь диктуется чувством мести; они не сами ведь переходят Рубикон и не сами разрушают и строят империи, как, скажем, Наполеон; они придают этому священное оправдание, и поэтому, когда они призывают других к разуму, упорядоченности мысли, то есть банальности, они реализуют свое чувство мести.

Поделиться с друзьями: