Лёлита или роман про Ё
Шрифт:
Мы покидали стойбище с чувством невыразимой печали — успели-таки пустить корни в дурацкий бугор. Я не сдержался, достал сокровенную фляжку, и мы с парнем добили её содержимое. Прямо на ходу, со значением. Тостов не говорили, но было понятно: пьём за то, чтоб никогда уже сюда не вернуться.
— Спасибо этому дому, — только и сказала Лёлька, когда мы миновали край опушки.
— Пойдём к другому, — вторил ей Тим.
Путь наш лежал по-прежнему на север: на юг мы уже насмотрелись…
Andante: Дед
1. Марш обречённых
Осенний лес, доложу я вам, прелесть отдельная. В багрец и золото с т. п. — воспето и увековечено, и не отнять, и не прибавить.
Прогулки в лирическую осень хороши на базе надёжного тыла. Когда знаешь: вот сейчас часика полтора побродим, прелью подышим, ноги промочим и харэ, и к пенатам, ко щам горячим, телевизору и мягкой подушке. А когда прёшь мимо этого багреца как по ленте Мёбиуса, понимая, что дорога твоя никуда конкретно, и не ясно, на сколько ещё тебя хватит, тут, золотые мои, не до красот! Так эти красоты возненавидишь, что — прав был Тимка: пропади они пропадом к такой-то прародительнице…
Мы шли весь день. Благо, погода позволяла: вчерашняя грязь подсохла, а нового дождика не стряслось. Поначалу Тим вёл нас, что ваш Сусанин, вот только что не с закрытыми — места ему были знакомые, поохотиться-то успел во все стороны. Но вскоре лес пошёл нехоженый, всем троим чужой. И вновь нахлынуло ощущение первых дней скитаний — их никчемности и собственной пропащести.
Из происшествий вспомню всего одно. Присели мы под вечер уже перекусить перед последним рывком. Для ночлега место не годилось: сыро и дебри, лужайку хотелось. То есть, на минутку и присели-то, руки-ноги расслабить. И только Лёлька в сидор за харчем полезла — «Тихо», шикнул Тим и потянулся к копьецу. Мы, понятно, замерли. Я по сторонам: где это он чего увидал? А парень вдруг — хопа! — и метнул свою пику чуть не в ногу Лёльке. Настолько без замаха, что та аж прянула от неожиданности.
Это была змея!
Не анаконда, конечно, но не в размере ж дело?
Он заметил тварь в последний момент и — Верная всё-таки Рука — не промазал. Пригвождённая, издыхая, успела ещё хвостом полоснуть, но Тим взял тесак, на копье же отнёс гадину в сторонку и обезглавил. И для спокойствия слегка прикопал ядовитую башку.
И вот только тогда Лёлька завизжала.
Живое воображение моментально соорудило мне картину её быстрой и мучительной смерти. Помри я — представляю, продолжение, грубо говоря, следует. Цапни сволочь Тимку — кошмарней, но тоже, простите за цинизм, не конец света. А потеряй мы нашу Лёльку…
Нет, мы вряд ли поубивали бы друг дружку или каждый себя (за то, что не уберегли), но необходимость друг в друге утратили бы на раз, и дальше выбирались бы из этого леса поодиночке — каждый на свой страх и риск. Не наверняка, но наверное. Один-то я, может, и вообще никуда бы не пошёл — сидел бы и ждал, чем байда закончится. А вот спасение рядовой Лёли — это да, это работало как идея фикс. Думаю, Тим чувствовал то же, хотя вслух мы об этом ни разу не толковали.
Только всё это уже частности и домыслы, сухая бухгалтерия с выносом за скобки едва не ставшего фактом: целая и невредимая минуту назад девочка вдруг слабеет и синеет у тебя на руках, и ты понимаешь, что это конец, а сделать ничего не можешь. Ужас! Ужас, даже думать не хочу…
— Будем надеяться их тут не целый выводок, — всего-то и сказал спаситель, как если бы не змею ухайдакал, а комара на щеке прихлопнул. — Странно, вообще. Раньше ни одной не видел… Ну а ты чего? Всё уже.
— А если бы не попал? — шмыгнула Лёлька.
— А вот если бы да кабы — тогда да. Тогда пришлось бы тебе ногу коцать и яд отсасывать, — обрадовал он, вытирая пучком травы окровавленный клинок. — Ну и ничо: в два-то рта как-нибудь управились бы.
Вчерашний мальчик знал ответы на все вопросы.
Нет, ребятушки, чур, следующая мразь жалит меня — самое ваше слабое звено! И тут дошло:
а ведь и правда — который месяц в чащах коротаем, и первая за всё время гадюка. Огрызается, значит, лес, насылает. Не по нраву ему, что снова волю свою являем…Есть расхотелось. Рассиживаться — тем более. Поднялись, нагрузились и дальше. Зелёный супостат подпустил привычного антуражу — туману. Сначала мы брели в нём по колено. Потом по грудь. Наконец, серая муть поднялась выше голов. Отвратительное, доложу я вам, сочетание: густой туман и наползающая темнота. Тут не то что змею — кабана проглядишь. И я уже готовился скомандовать стоп-машина, как вдруг лес кончился. По крайней мере, впереди, насколько доставал глаз, деревьев не наблюдалось…
Лес — кончился? Вот так вот — вдруг?
В любую другую минуту мы бы уже прыгали от восторга. Теперь насторожились пуще прежнего: ни зги ж не видать. А вдруг болото? А вдруг вообще обрыв? Той же Оки! Чёрт разумеет эти джунгли, какую они ещё бяку припасли. Похоже, команда разделяла мои опасения от и до.
— Ладно, давайте посмотрим, — приободрил я не столько их, сколько себя, и первым двинулся в разверзающийся впереди просвет. Муравьиными шагами.
Под ногами было твёрдо — уже хорошо. И ровно — ещё лучше. Плохо, что туман загустел до состояния перекрахмаленного киселя, мы едва слышали друг друга.
— Тим, видишь чего-нибудь?
— Абсолютно.
— Та же ерунда…
— А вы закурите, — предложила Лёлька.
Прав был батя: Амадеус. Мы послушно задымили.
Нет, не выручает. На три шага вперёд глухо. А вот нас-то теперь как пить дать видно издалека…
Кто там про ёжика в тумане поминал?..
И тут шагах в десяти по курсу нарисовался торчащий из земли столбушок. Потолще любого дерева и четко квадратный в сечении — нечто среднее между не то маленьким холодильничком, не то газовой плитой — рукотворный, то есть, как ни верти. А от рукотворного мы, простите, успели подотвыкнуть. И вдруг нате вам…
— Я один, — сказал я и не без напряга шагнул навстречу пакости.
О напряге…
Всё детство мне с глумливым постоянством снился один и тот же кошмар: я бреду заброшенными задами нашего старенького неуютного парка. Густые сумерки. Густые серые, словно пеплом покрытые, кусты. А за ними контур дощатого туалета типа нужник — узенький, чёрный, что поставленный на попа гроб. Я понятия не имею, зачем прусь к нему, зато точно знаю, что увижу, когда отворится ветхая дверца. Я боюсь этого больше всего на свете: больше темноты в родном подъезде, больше любого звука в той темноте — больше самой смерти, то есть. Но, повинуясь неведомо чему, иду к нему, маленький и глупый, и обречённо тяну на себя проклятую дверь, и за ней сама пустота, из которой проступает — лицом не назовёшь, харей тоже: хари чего страшиться? харя — харя и есть — из вязкого же мрака на меня ощеривается личина, коей одно только название — сатана. И я знаю, что ничего более мерзкого (спроста ли именно сортир?) и парализующего волю прежде не видел и не увижу уже никогда…
Наверное, я кричал при этом. Или стонал. Не знаю. Знаю, что проснувшись, как это со всеми, наверное, я минуту уже спустя не мог припомнить сколько-то отчётливо ни единой детали видения, а часом позже напрочь позабывал и о самом его факте. Но проходила неделя, месяц или чуть больше, и ужас возвращался: я опять оказывался в знакомом сне и снова продирался сквозь кусты, чтобы ещё раз заглянуть в те — о нет! никак не пустые глазницы и ощутить каждой клеткой всю беспомощность живого перед воплощённым и, несомненно, всемогущим злом. И мясо у меня под кожей леденело, и самое сердце будто инеем покрывалось, и я опять просыпался в тривиальном холодном поту, о каком пишут, когда хотят сказать всё двумя коротенькими и хрен чего объясняющими словами…