Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лёлита или роман про Ё
Шрифт:

А нежность теперь куда прикажете девать?

А постоянную жажду ласки, преданности, волнения, непокоя — куда?.. Для кого-то это, может, и не главное, мне же жизненно необходимо не только ощущать, но и чувствовать. С физиологией плохо-хорошо утрясём, щупать, тискать и прочее — дело восьмое, но предугадывать, предвкушать, вожделеть, восторгаться, недоумевать, ревновать, в конце концов, и ненавидеть — без этого всего как? — с сердцем-то что делать? ему-то как прикажешь? мужайся, сердце, мы приплыли?..

Гуманно это? Это омерзительно.

За каким мне пожизненная сублимация?

Книжку долбаную мастерить???

Где — едва не заорал я в голос — те благодатные времена, когда всякое утро начиналось

с ливня симпатий, обрушиваемых на тебя дюжиной умниц и красавиц всеми доступными им средствами связи (дистанционную имею в виду, ди-стан-ци-онную! давайте уж без пошлостей)?.. А всякий вечер венчался их же смс- и интернет-претензиями, а то и вовсе проклятиями по поводу твоей снова недосягаемости.

Где теперь всё это? Ты же без этого не сможешь, Андрюх! Безо всех этих мурррр спросонок и мяяяяяу на сон грядущий… Без этого неконтролируемого, но умопомрачающего потока комплиментов, признаний, намёков, упрёков, угроз, увещеваний, мольб о прощении, зовов и по новому кругу мурррр, мяяяяу, злодей, неужели всё? а если? а может? да ты просто не представляешь и т. п.

А ты действительно вне доступа. Холоден и неприступен, что Брестская крепость. Потому что чего бы они себе ни придумывали, с тобою рядом, или где-нибудь поблизости всегда была Она. Одна. Твоя муза и твой до потери сознания восторг. А восторгами — как слева ни блазни — не бросаются. Во всяком случае, такие как ты. Придумавшие, как утверждается, любовь только затем, чтобы не платить……

Делая мир фантастически равновесным, Она всегда была рядом, всегда. То есть, до тех пор, пока что-нибудь не рушилось, восторг не сменялся опустошением и не наваливалось одиночество. Но ты никогда не умел выносить его долго — привыкнуть к одиночеству невозможно, как невозможно привыкнуть к боли. И тогда появлялась другая Она, и всё начиналось сначала. И жизнь опять наполнялась волшебным светом и смыслом, и мир опять умещался в одной улыбке и в одном взгляде, и счастью снова не было границ, и ты доставал из кармана очередную разрывную гранату и хоронил это безусловно последнее чувство вместе с Нею и — а как же! — с собой, долболобом…

Гепард… Говорят, гепард единственный на земле зверь, открыто сопротивляющийся комплексу лебединой верности. Заведомо лишённый самого чувства пары, он не переносит личной несвободы ни в каком проявлении. И не размножается в ней, говорят…

А хоть бы и гепард!

А кто-нибудь — вот кто-нибудь хотя бы — в душу его гепардью когда заглядывал?

Может, он просто живёт, как бежит: быстро, но недолго. Зато выкладывается-то по полной…

Нет, пусть будет гепард.

По-черепашьи ты, Палыч, никогда не умел, факт. Вот только куда теперь эту прыть? И что ты такое, если некому больше сходить по тебе с ума? Фук. Мираж. Призрак замка Моррисвиль. Нолик без палочки…

Голубки мои — тихие и вздорные, доверчивые и стервозные, глупенькие и многомудрые!.. Девочки мои — рыдающие и хохочущие, роскошные и на любителя, махонькие и с ногами от ушей (а вы не встречали — так и заткнитесь), худенькие и справные, стриженые и долговласые, тёмные, светлые, на крайняк осветлённые!.. до румянца чистые недотроги и хлебнувшие неописуемого блудницы, едва оперившиеся и всеми бальзаками воспетые, но всегда, всегда, всегда самые-самые — где вы, спасительницы?

Зайка не была лучшей: ей просто выпало стать последней. Вдумайся только: это была твоя последняя женщина. Хранительница последнего твоего поцелуя. Последнего прикосновения. Последнего всего… Кошмар какой-то.

Ибо, если Дед прав, а Дед прав! Дед всегда прав — любить тебе, Андрюха, на этой Земле больше некого. А тебя, гепарда и долболоба — и тем более…

И в полнейшем отчаянии я отправился на крыльцо и задержался там чуть дольше, чем требовало содержимое трубки…

Снег

в ту ночь лёг окончательно. А я лёг часов в девять. Обожаю засыпать в это время. Ещё с армии. Отстоишь, бывало, ночь дежурным по роте, подымешь личный состав, построишь, поверишь, проводишь на завтрак, сам туда же прогуляешься, вернёшься — дневальные шуршат, в ушах туман. Доложишь командиру подтянувшемуся: в роте порядок, вашбродь, убываю на покой. Передашь повязку кому понадёжней и — баиньки. Простыня белая, одеяло синее, по казарме гул плывёт, что по Казанскому вокзалу. Но вот он тише, тише, тешит, колыбелит. Наконец провалишься и — до двух (согласно уставу, а фактически до всех трёх), потому как в четыре развод (опять же: вон, оказывается, откуда к разводам-то привычка). И опять в ночь; а утром — утро и предвкушение самого заслуженного на земле отдыха.

Полтора года дежурств приучили меня к тому, что слаще дневного сна не бывает. И я готовился провалиться в эту ностальгическую сладость.

Печка почти остыла, но одеяло лоскутчатое, стёганое. Но подушка мягкая, табачищем провонявшая. А день обещает быть добрым, несмотря на все реальные и надуманные занозы, потому как тебе он всё же предстоит, а двум приблизительно с половиной миллиардам проигравших этот чудовищный конкурс — увы…

Тут и Лёлька глаза продрала. Позевнула, потянулась, почесалась лениво, ноги свесила, в носки шерстяные обула и пошлёпала в сени — там у нас и туалет, и умывальня. Что давно уже никого не смущает.

А чего? Семья мы или не семья, тысяча чертей? Только это… намекнуть ей, чтобы лифчик себе какой соорудила, что ли… Деду-то хорошо: он не видит…

Эх, дядька-дядька! Ты сам давай уже как-то поаккуратней со всеми этими взглядами да замечаниями… Не хватает ещё, чтобы как Тимка комплексовать начал…

На том и вырубился.

Очнулся на аромат шкворчащей картошки с мясом — домоправительница наша дело своё знала туже тугого: мужиков кормить надобно.

На дворе стояла настоящая зима (по моим прикидкам была середина ноября). Навалило как в царстве берендеевом. Землю укрыло, деревья, крыши, лес примолкший. Солнце к вечеру клонится, но ещё играет, отражается от настца, посверкивает чуть не на каждой снежинке. От крыльца следов вереница к часовенке. В одну сторону. У Деда добытчик то есть. А Кобелина, выходит, и вовсе не прибегал… Сепаратисты картонные!..

— Садись, готово всё, — встретила меня Лёлька. — Или Тима подождём?

— Да чаю, наверное, сначала.

— Ну, гляди.

И — на кровать. А там её шмотка уже какая-то дожидается. Рукодельничать типа собралась стряпуха. Ножницами клацает. Ну, всё у неё в руках горит!..

— Лёль, — вспомнил я Тимкины мотания по чердаку, — а ты не в курсе, чего братан полуночничает? Никак пишет он там что-то, а?

— Он дневник ведёт.

— Что-о-о?

— Чо-чо: дневник.

— Зачем?

— Нормально. Надо же кому-то.

— А ты откуда знаешь?

— Увидела как-то, спросила…

— Читать не давал?

— Зачем? Это ж дневник! У меня мама когда нашла, я целую неделю с ней…

И осеклась, перевела разговор на что-то здешнее.

Но я уже не слышал. Вот оно, значит, что… Значит, конкуренты мы с тобой, Тима, получаемся. Своё евангелийце строчишь, пока я с быть или не быть разбираюсь. Очень интересно. Очень…

Я набадяжил переслащённого чаю (сидел, возмущался про себя и насыпал ложку за ложкой, пока из стакана через край не потекло), отломил хлеба и заморил червяка до состояния, близкиго к преддиабетному. Увлечённая кройкой-шитьём Лёлька намурлыкивала что-то себе под нос. И я решился: убрал со стола, вытер насухо, достал из буфета стопку серой от времени бумаги, придал лицу выражение, среднее между героическим и вдохновенным, шумно вдохнул, затаил, с шипением же выдохнул и сел.

Поделиться с друзьями: