Леокадия и другие новеллы
Шрифт:
Я соскочил с лошади и, задыхаясь от злости и волнения, быстро пошел, спотыкаясь в темноте на неровной дороге, в ту сторону, где лежал наш дом и где на потемневшем горизонте замерцала уже показавшаяся Венера. Вскоре услышал я позади тяжелый топот. Лошадь меня нагоняла.
КАМЕРИСТКА КИСТИ КЛОТАРА
В ту пору я не был известен и жил в той части города, куда теперь не захожу, чтобы не возмущать ни воспоминаний своих, ни тщеславия. Загнанный бедностью на чердак, где среди скудной обстановки я пытался уместить мольберт, и обреченный бояться квартирной хозяйки, которая являлась с попреками и угрозами или насылала квартального, приходившего, бывало, четырежды на дню, я не видел оснований надеяться на будущее — даже если под надеждою понимать самое смелое пренебрежение насущными условиями — и давно задумался бы о добровольной смерти, если бы влияньем моей матери во времена благословенного детства мне не был привит неискоренимый страх к этому роду преступлений, как слишком бесповоротному. Некогда увлекавшийся речами почтенного моего учителя о самоотверженье, необходимом художнику, я ныне должен был признаться, что ни одного из соблазнов столичной жизни не выдержал, хотя они и не были мне по карману. Идя по блестящим улицам мимо правительственных зданий,
Однажды хозяйка явилась ко мне решительней обычного. Я просил ее обождать с деньгами до понедельника. Она отвечала, что довольно я морочил ей голову и что впредь она заречется и других честных людей остережет иметь дело с такими, как я, а что до денег, то если их завтра к полудню не будет у нее в руках, вот в этих (она их, поднявши к самому потолку, показала, будто у нее в запасе оставлены были еще другие, в которые я мог бы ошибкою вложить деньги), этих руках, то она, слава Богу, найдет кого просить, чтоб меня с вещами выкинули на улицу и предали окончательному правосудию. Позади нее в дверях показывалось потертое платье ее мужа; распорядительностью супруги лишенный средств посещать публичные увеселения, слишком для нее разорительные, он удовлетворял своей страсти к аналогическим балетам, неукоснительно присутствуя при подобных сценах. Мне казаться начинало, что ее апелляции к окончательному правосудию станут на этот раз для меня губительны, а меж тем я не имел средств, кроме унизительных заискиваний, уже не ласкавших ее привычного слуха. Тут новое лицо явилось между нами. С лестницы послышалось осторожное движенье человека, выбирающего, как шагнуть, и позади вдруг умолкшей хозяйки, пригнувшись у притолоки, встала фигура ливрейного лакея, совершенно оттеснившая в тень ее супруга. Он спросил, может ли видеть живописца такого-то. В том театральном тоне, из которого, разгорячась, никак не мог выйти, я отвечал ему, что, полагаю, никто более из присутствующих не станет притязать на это имя, с коим ничего, кроме неудобств, не связано. С невозмутимостию он продолжал, что граф *** желал бы меня видеть немедленно, если у меня нет неотложных дел; экипаж, им присланный, стоит у ворот. Признаюсь, в эту минуту я готов был написать его портрет в рост, с хозяйкою в облике раздраженной Мельпомены обок. Я отвечал, что у меня нет спешных дел, чтобы испытывать терпение графа, и мы всем ворохом скатились вниз по лестнице в расплесканном супе, вдоль которой высовывались из дверей растревоженные любопытством головы, иные в лысинах, иные в папильотках.
Графский экипаж в самом деле ждал у ворот. По дороге вспоминал я то немногое, что было мне известно о графе ***. Наследник богатого состояния и имени предков, счастливо воевавших в истекшем столетии под началом Ласси, Миниха и Румянцева, несколько лет назад, путешествуя с молодою женой, он совершил за границею одну-две поразительные выходки, которые, разгласившись, могли дать повод к политическим применениям. В обстоятельствах, когда наши польские дела и несчастные следствия распространившейся холеры обращали на нас неблагосклонное внимание европейских газет и кабинетов, вызвать досаду занятого правительства значило пренебрегать своей судьбой. Испуганные родственники, которые стояли к правительству слишком близко, чтобы не уважать легчайших перемен на его лице, письменно умоляли графа вернуться, и он проявил достаточно благоразумия, последовав их советам; однако в Венеции, откуда он собирался в обратный путь, неожиданно скончалась его жена — дело, которое, кажется, осталось неразъясненным, после того как он без дальнейших следствий вернулся на родину. Это было в те поры, когда мне был досуг следить за сплетнями, получавшимися из Европы, где на вранье пошлины легче; потом я ничего не слышал о графе — отчасти потому, что вообще немного стал слышать, отчасти потому, что его жизнь и служба не давали поводов к особливому вниманию. Видеть его никогда мне не доводилось, и оказавшиеся у него причины искать меня сильно меня занимали; но от слуги, меня сопровождавшего, ничего нельзя было добиться — он хранил тайну графских намерений, как добросовестный рассказчик, ни словом не выдающий нежданной развязки. Граф ожидал в своем кабинете. Не стану описывать ни подъезда, ни внутренних видов его дома, думая, что при наилучших побуждениях не смогу удовлетворить охотников до таких описаний; однако способность жить в покоях, обитых фиолетовым, была для меня удивительной. Граф был мужчиной лет тридцати пяти, очень красивым; наследственное высокомерие смягчалось в нем странным простодушием рассеянности, а беспокойство в движениях обличало человека, серьезно озабоченного. Я ему назвался. Он запер кабинет и отдернул бархатное покрывало с картины, стоявшей в углу, спросив, знакома ли мне она. Я глянул на нее с удивлением. Это была известная Kammermadchen Клотара. Граф, так же пристально глядя на меня, как я на молодую камеристку, стоящую в профиль ко мне, с серебряною посудиною в обнаженных до середины локтя руках, спросил, знакома ли мне эта работа. «Да, — отвечал я ему с сомнением, — знакома; это, сколько могу понять, копия, мною сделанная, лет семь тому; нескоро привелось свидеться». Тут только я заметил, что ни единой картины не попалось мне на глаза ни в самом кабинете, ни по пути к нему. В иных обстоятельствах это соображение мне бы польстило. «Отчего вы сомневаетесь?» — спросил он, глаз с меня не сводя. «Свою работу узнать нетрудно, — сказал я, обращаясь наконец лицом к нему, — но, кажется, кто-то после меня приложил к ней руку; есть перемены против оригинала». «Что именно изменено?» — подхватил он. «Боюсь, не упущу ли чего... картины Клотаровой я с той поры не видал, как вернулся из-за границы... но художник изобразил ее в чепце: тут, однако, чепец записан... Клотар славен был умением писать белокурые женские головки, коим открытое окно, помещаемое на заднем плане, придавало нечто вроде тонкого, воздушного сияния; Грез добивался узнать его секреты, и сам он смеясь говорил, что нашел бы себя в изображении святых, если бы они вошли в парижскую моду; но в сем случае он не мог не ограничить своей способности наблюдениями приличия — должно быть, какой-то живописец романтический решил сделать ему одолжение, сняв у ней чепец, и, надо сказать, не зря — кудри ее выписаны отменно, точно сам старый мастер воскрес ради этой проказы... Да, еще, я вижу, полотенце — через левую руку висело у нее перекинутое полотенце, без которого она уж конечно не принесла бы лохани с водою... Характер ее видимо переменился — она пренебрегает должностию», — заключил я смеясь.
Но граф ничем не отвечал моей шутке, так что я пожалел, не поторопился ли, решив, что проникнул в его нрав. «Я долго вас искал, — вымолвил он наконец, глядя на меня с выражением, описать которое я не могу, и едва не трогая меня за руку, — да: мне это много стоило... Когда выяснилось, что вы русский, что мы который уж год как живем в одном городе... Не странно ли? по одной этой работе видно, что у вас должны быть способности, — отчего же вас не знают?» Я развел руками.
«Вот что, — сказал он новым тоном, тряхнув головою, — я намерен заказать вам работу — для начала неблагодарную, но не терпящую отлагательства. Готовы ли вы восстановить те утраты, что вами замечены? можете ли вы сделать это по памяти, не видя Клотарова оригинала? У меня есть с него недурная гравюра, она несколько вам поможет».
Я отвечал, что готов попробовать с большими надеждами на успех.
«Сколько времени на это уйдет?»
Я вымолвил, что если его сиятельству надобна
срочность, я предложил бы взять картину к себе, однако мои условия — темнота моей комнаты — опасение за картину... «Работать вы будете здесь, — сказал он, — нынче уж поздно: завтра около двенадцати я пришлю за вами; вот вам задаток; теперь я ваш постоянный заказчик». С кружащейся головою и горящим лицом вышел я на ночной воздух. Лакей, с тонкою насмешливостию поглядывавший на мое смущение, отнесенное им на счет княжеского великолепия, проводил меня до нанятого извозчика.Возвращение мое на квартиру было самое торжественное. Слава человека, за которым посылают высокие вельможи, мгновенно заполнила самые дальние уголки наемных квартир. Хозяйка не смела предо мною показываться; я сам явился к ней и отдал деньги в те трагические руки, что давеча воздымались в моей комнате. Съезжать от нее, впрочем, я пока не думал, недоверчивый к переменам своего счастия. Два-три раза забегала от нее испуганная прислуга узнать, не надобно ли чего; я давал мелкие поручения для удовольствия распоряжаться. Оставшись один, я пытался, ходя взад и вперед по своей тесноте, рассудить, что со мной приключилось, и наконец вынужден был честно признать, что с того мгновенья, как графский лакей явился на моем пороге, все было для меня кромешной загадкою. Деньги одни остались залогом того, что я не во сне это видел. Следовало ими воспользоваться. На задаток, полученный за Клотаровы чепец и полотенце, я купил свежих кистей и красок, обновил свой износившийся гардероб и расплатился по прежним счетам с трактирщиком, восстановив у него свой кредит купно с беседами, коих содержание почерпалось из «Северной пчелы». Я шел от него, обремененный судками с горячим супом и доверительными сведениями, кто ныне помогает египтянам противу турок, как у ворот моего дома встретил меня графский экипаж: время подошло.
Через длинную анфиладу меня проводили в комнату, хорошо освещенную и почти пустую, украшенную лишь бюстом Каракаллы, посреди которой поставлена была моя картина; я взялся за работу, которая подвигалась, на мое удивление, очень хорошо: рука точно все помнила, выписывая белоснежные кружева, которые я с сожалением надел на милую головку. Странным мне показалось, что никаких следов, противу ожидания, не находил я чужих лессировок: написанного мною чепца словно отродясь не бывало. Граф вошел, не замечаемый мною, когда я, отложив кисть, насвистывал какую-то арию, с удовлетворением глядя на свою старую знакомую, которую насильно возвратил к былой опрятности.
«Да у вас уж все готово», — сказал он; я обернулся: он прошел вдоль холста, глядя на него с веселостью. «Отлично! вы достойны всяческих похвал. Разочтемся. На мой взгляд, за мною остается...» Он назвал сумму, за которую Клотар в лучшую пору своей славы не торгуясь отдал бы оригинал. У меня не стало духу сказать графу, что таких денег не заслуживает самое жаркое усердие копииста; мое лицо, впрочем, обличало для него все. «Это отчасти аванс, — сказал он. — Я хотел бы, чтобы вы без промедления переменили жилье. Если помните, я обещал быть вашим заказчиком; есть и другие люди, для которых мой вкус кое-что значит; но для них рекомендацией служит также и ваша лестница. Надеюсь, вы тотчас сообщите мне свой новый адрес».
Я только мог вымолвить, что сообщу непременно. Граф довольно понимал мои чувства, чтоб ждать красноречивых благодарностей. Он позвонил и распорядился меня проводить; я выходил уже из комнаты, как он с неожиданной силою выражения, напомнившей мне о вчерашнем, сказал:
«Хотел бы я, чтоб вы ни на миг не отлучались из города. Но вы, к несчастию, человек свободный».
Я отвечал с улыбкою, что, грешен, иной раз малодушно мечтал об обеспеченной неволе, сидя у себя на чердаке, продуваемом всеми дуновениями, с горькими мыслями и пустым желудком. На этом мы расстались.
Назавтра я приискал себе квартиру на Галерной и простился с присмиревшею хозяйкою без сожаления; возможно, мне следовало бы испытывать странную привязанность к своей длительной тюрьме, когда я перешагивал через ее порог, но нужда и безнадежность избавили меня от изысканности чувствований. Ничего, кроме радости, я не испытывал, когда мой скудный скарб вольно размещался на новом месте; я выпил кофе и последними каплями совершил признательное возлияние Фортуне, одновременно спрашивая себя, не с ума ли я схожу. Я купил несколько гипсовых бюстов и нанял слугу, который начал с того, что хватил одним из них об пол; поскольку это был, кажется, Периандр, я утешил малого тем, что он того заслужил, но с остальными настрого заказал обходиться внимательней. По моему поручению он сбегал к графу сообщить мой адрес и доставил от него записку с пожеланием удачи. День-два прошли в обустройстве — лишь к ночи удавалось мне добраться до задуманного в чердачную романтическую пору большого холста, и, усталый от суеты, я имел мало успеха — а потом к нам пожаловал первый заказчик. Он вошел отдуваясь с лестницы ко мне в мастерскую и сказал, что он действительный статский советник такой-то, директор департамента в том-то министерстве; что граф ***, чей разборчивый вкус известен, весьма похваляет мои способности и что он вследствие этого etc., etc. Я принял его с возможным угождением. Он хотел большой работы, для которой мне следовало посетить его дом. Явившись к нему, я застал жену его и дочь; супруг извинялся внезапными обязанностями в австрийском посольстве и препоручал жене изложить их пожелания. Оказалось, что муж хотел заказать портрет их обеих, в идиллическом окружении, на лоне их дачных угодий; сколько можно было уловить из ее полунамеков, это намерение было призвано скрепить семейный мир после какой-то бывшей тяжелой ссоры; ей он доверил обсудить со мною детали, а также сообщить, что, если я возьмусь за эту работу, мне предложат провести с ними несколько дней в усадьбе, призванной дать портрету воздух, свет и трепет листьев. Услышав мое согласие, супруга пригласила меня, «в знак единодушия», по ее выражению, выпить с ними чаю. Она, лет на двадцать моложе супруга, была удивительно хороша, с выражением безмятежной насмешливости; дочь ее, лет четырнадцати, с блестящими черными кудрями и замечательными итальянскими глазами, улучала мгновенье со мной кокетничать. Когда пришла пора откланяться, я возвращался домой в приятной уверенности, что первый выход в свет не покрыл меня бесславием.
На третий день явившись к ним по уговору, я ввечеру уже был доставлен в их загородный дом. Август был в исходе; мне отвели комнату окнами в сад, хранившую остатки чьей-то библиотеки; муж то наезжал, то отъезжал в столицу; супруга занимала меня разговорами о живописи и литературе, оставляя меня свободным, когда мне того хотелось. В первый же вечер горничная под рукою передала мне записку от дочки; писанная по-французски, она содержала признания в страшной любви; в ожидании ответа к записке прилагались разрозненные томы татищевского лексикона. Я хотел было взбеситься, но рассмеялся, сел и духом написал ей на итальянском суровую отповедь, говорящую о разности наших положений, о том, что честь и спокойствие ее семейства вынуждают меня отказаться от видов на наше счастие; к ответу я присовокупил растрепанный том Петрарки, сыскавшийся в моей комнате, и переправил с тою же горничною, надеясь, что опыт обучил ее невозмутимости. Поутру я писал хозяйку верхом на ее англизированной кобыле и дочь, глядящую на нее с высокого крыльца; по всей сцене и темным деревьям, склонявшимся над ними еще обильною листвою, разлито было умиротворенье, как того желал заказчик. Время текло легко, при ясной погоде и на приволье. За обычным разговором del phi e del meno супруг начал как-то жаловаться на демократическое презрение к живописным аллегориям: искусство, уверял он, много потеряло, отказавшись от их многозначительного великолепия; под веселым взором его жены я соглашался с ним, хваля аллегории за возможность видеть в них каждый раз новизну замышления, в чем, впрочем, хозяин со мной не соглашался, находя в этом нечто предосудительное. «Lei ha tradito la fede romantica», — сказала хозяйка смеясь, когда муж ее удалился. «Per la serenita del Suo coniuge sono pronto a sacrificare di phi», — отвечал я ей. Несколько дней провел я в таком тоне, который казался мне приятнейшим на земле, не переставая однако же заниматься работой; когда она продвинулась настолько, что могла быть довершена в мастерской, я объявил о намерении уехать, дабы посвятить себя тщательной отделке. Меня удерживали не слишком, и вскоре я был уже дома, занятый мыслями о косвенном свете и выражении лиц.