Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
Тут — цельная, обдуманная программа русского по духулитературного журнала, а то, что Лермонтов готов дать своё,в каждуюкнижку, только лишнее свидетельство о кипящих в нём творческих силах.
Тяготение Лермонтова к самобытному уже тогда было хорошо замечено современниками, недаром опытный литератор Филипп Вигель вспоминает о поэте такими словами: «Я видел руссомана Лермонтова в последний его проезд через Москву…» Руссомантут, разумеется, отнюдь не поклонник Жан Жака Руссо, но поклонник — всего русского.Вигель же, судя по его наклонности к навешиванию ярлыков, вкладывает в свой термин долю издёвки. «„Ах, если б мне позволено было отставить службу, — сказал он мне, — с каким удовольствием поселился бы я здесь навсегда“. — „Не надолго, мой любезнейший“, —
Евдокия Ростопчина вспоминала об этих недолгих двух месяцах в столице, как о самом счастливом и самом блестящем времени в жизни Лермонтова:
«Отлично принятый в свете, любимый и балованный в кругу близких, он утром сочинял какие-нибудь прелестные стихи и приходил к нам читать их вечером. Весёлое расположение духа проснулось в нём опять в этой дружеской обстановке, он придумывал какую-нибудь шутку или шалость и мы проводили целые часы в весёлом смехе благодаря его неисчерпаемой весёлости».
Веселье весельем, а срок «отпускного билета» истекал.
Поскольку бабушка приехала с большим опозданием, отъезд на место службы немного отсрочили, — и у Лермонтова даже загорелась надежда, что всё переменится к лучшему.
Павел Висковатый пишет:
«За несколько дней перед этим Лермонтов с кем-то из товарищей посетил известную тогда в Петербурге ворожею, жившую у „пяти углов“ и предсказавшую смерть Пушкина от „белого человека“; звали её Александра Филипповна, почему она и носила прозвище „Александра Македонского“, после чьей-то неудачной остроты… Лермонтов, выслушав, что гадальщица сказала его товарищу, с своей стороны спросил: будет ли он выпущен в отставку и останется ли в Петербурге? В ответ он услышал, что в Петербурге ему вообще больше не бывать, не бывать и отставки от службы, а что ожидает его другая отставка, „после коей уж ни о чём просить не станешь“. Лермонтов очень этому смеялся, тем более что вечером того же дня получил отсрочку отпуска и опять возмечтал о вероятии отставки. „Уж если дают отсрочку за отсрочкой, то и совсем выпустят“, — говорил он. Но когда неожиданно пришёл приказ поэту ехать, он был сильно поражён. Припомнилось ему предсказание. Грустное настроение стало ещё заметнее, когда после прощального ужина Лермонтов уронил кольцо, взятое у Соф. Ник. Карамзиной, и, несмотря на поиски всего общества, из которого многие слышали, как оно катилось по паркету, его найти не удалось».
…А среди «прелестных стихов», что он тогда «по утрам» сочинял в Петербурге, была «Родина» (в оригинале — «Отчизна»: непонятно, зачем издатели изменили лермонтовский заголовок, он — теплее).
Если в самом начале марта 1841 года Белинский писал Боткину: «А каковы новые стихи Лермонтова! Он решительно идёт в гору и высоко взойдёт, если пуля дикого черкеса не остановит его пути», то две недели спустя он восклицает:
«Лермонтов ещё в Питере. Если будет напечатана его „Родина“, то, аллах-керим, что за вещь: пушкинская, т. е. одна из лучших пушкинских».
Люблю отчизну я, но странною любовью! Не победит её рассудок мой…Так родину ещё не любили — и такие стихи ещё не писали.
Любовь к отчизне — земле отцов — столь глубока корнями, столь изначальна в душе, что не поддаётся холодным доводам рассудка. Она внерассудочна, то есть по сути неизъяснима вполне. Ни воинские победы и в честь них патриотические фанфары — «слава, купленная кровью»; ни державное самодовольство — «полный гордого доверия покой»; ни заманки древности — «тёмной старины заветные преданья» — не пробуждают и даже «не шевелят» в нём «отрадного мечтанья».
И вдруг тяжеловесный слог начала летуче меняет ритм, хотя лишь стопа в размере убавлена, — и стих становится лёгким, тёплым, напоённым чувством, — становится отрадным:
Но я люблю — за что, не знаю сам — Её степей холодное молчанье, Её лесов безбрежных колыханье, Разливы рек её, подобные морям…(Последняя строка сама разливается как реки.)
Откудавзгляд на степи, на колышущиеся леса, на разливы рек? — Он с какой-то неведомой высоты: иначе этого всего не разглядишь. Он ещё не космичен — но всё же высоко-высоко над землёй; он, этот взгляд, словно притянут к родной земле, и только поэтому ещё не воспарил в самый космос.И это притяжение так ощутимо, так зовуще, что поэт вновь «спускается» на землю:
Просёлочным путём люблю скакать в телеге И, взором медленным пронзая ночи тень, Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге, Дрожащие огни печальных деревень…Этот медленный взор— взор любви, взыскующей родного, взор непоказного сострадания, вполне равнозначный народному понятию: жалеть— значит любить.
Иначе почему бы уже более полутора веков так волнуют нас совершенно, казалось бы, простые, непритязательные слова — и эта неизбывной трогательности картина:
Дрожащие огни печальных деревень…Сердце видит сущее — и глазами, и глубиной прапамяти, безошибочно выделяя ему привычное, родное, много раз виденное твоими предками, — да они словно бы и смотрят вместе с тобою, через тебя:
Люблю дымок спалённой жнивы, В степи ночующий обоз И на холме средь жёлтой нивы Чету белеющих берез. С отрадой, многим незнакомой, Я вижу полное гумно, Избу, покрытую соломой, С резными ставнями окно; И в праздник, вечером росистым, Смотреть до полночи готов На пляску с топаньем и свистом Под говор пьяных мужичков.Музыка этого стихотворения прихотлива, изменчива, раздольна и неожиданна, как русская песня.
Народная наша песня ведь как?.. начинается с пасмурного денька, с грусти-печали или непроходимой тоски и потихоньку-помаленьку расходится, красно солнышко промелькивает в тучах и потом всё чаще пробивается и уже вовсю греет, печёт… а песня из тягучей, заунывной бойчеет, веселеет и вот уже жарит ярой, безоглядной пляской.
Так и эта странная любовьу Лермонтова начинается с мрачного отрицания, казалось бы, несокрушимых, властно внушённых сознанию истин — и тут, отбросив их как ненужное, холодное, не сроднившееся с сердцем, его чувство воспаряет высоко, и взору открывается действительно любимое, необъяснимо влекущее, природное и родное. Жаль-любовь затепливает душу, когда глаза видят в ночной тьме дрожащие огни печальных деревеньи вдруг согревается сердце изнутри — и уже горит, — и память выхватывает из своих глубин самое дорогое, без чего тебя, живого, любящего, горячего (а не холодного или тёпло-хладного рассудком), никогда бы не было на свете: дымок спалённой жнивы(хлеб собран!), ночующий обоз(мужики по делам едут), чету белеющих берёз(чистую русскую красоту природы). И новый взлёт горячего сыновнего чувства к отчизне — отрада,неожиданно открывшаяся радость, что изба крепка и крыта (довольство в доме!), окно с резными ставнями (залюбуешься!). И — праздник, обычный деревенский праздник, простое веселье (быть может, по окончании жатвы), пляска с топаньем и свистом…а коль скоро под говор(не брань, не крики) пьяных мужичков,так значит всё слава богу, лад в жизни.
Итак, медленная музыка сумрачного отторжения сменяется вольным, раздольным распевом при виде родных просторов; далее волнующая элегическая песнь, где любовь сливается с состраданием; и наконец отрадно и радостно звучит простая песня человеческой души, в которой всё самое близкое сердцу: и жизнь, и быт, и труд, и красота земли, и какой ни есть праздник.
Где же ещё недавно звучавшая в стихах разочарованность во всём на свете, досада, презрение, мировая скорбь? Где всё то, что называется учёными людьми «романтизм», «байронизм», «демонизм»?..
Всё вроде просто в стихотворении «Родина» — но это высокая простота действительной русской жизни и русской души.
Чем же страннаэта любовь? — Разве что горячим, утаённым до поры до времени чувством родного — народного.
И кому страннаэта любовь? — Не тем ли, кто живёт рассудком, а не сердцем…
А разве можно любить отчизну лишь мысленно, отвлечённо, без сердечного участия? — словно бы спрашивает кого-то Лермонтов. Он-то понял про себя самого, что так любить невозможно.