Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:

Приводя первые две строфы этого стихотворения, Д. Мережковский сопроводил их таким комментарием:

«Наскучил „демонизм“. Печорин-Демон всё время зевает от скуки. „Печорин принадлежал к толпе“, говорит Лермонтов: к толпе, т. е. к пошлости…

В Демоне был ещё остаток диавола. Его-то Лермонтов и преодолевает, от него-то и освобождается…»

Совершенно иначе толкует «лёгкое» стихотворение Владислав Ходасевич:

«Стихи, написанные в альбом С. Н. Карамзиной, содержат в себе признания слишком неальбомные. Счёты Лермонтова с Богом и миром слишком глубоки и сложны, чтобы могли разрешиться так просто: в действительности ему, несомненно, не „наскучил“, как он говорит, а стал невмоготу „несвязный и оглушающий язык“ страстей. Стихотворение закончено такой строфой:

Люблю
я больше год от году,
Желаньям мирным дав простор, Поутру ясную погоду, Под вечер — тихий разговор.

Но поверить этим словам можно только отчасти. Быть может, мирная жизнь, „ясная погода“ и „тихий разговор“ до известной степени могли на время давать отдых измученной душе Лермонтова; но предполагать, что если бы через год после написания этих стихов он не умер, то и на самом деле превратился бы в тихого идиллика, вроде, например, Богдановича, — было бы даже смешно. Вся его жизнь и самая смерть говорят о другом. Минуты, когда Лермонтов „видел Бога“, были редки. Ему больше были знакомы другие чувства:

Что мне сиянье Божьей власти И рай святой! Я перенёс земные страсти Туда с собой. ……………………… Увы, твой страх, твои моленья, К чему оне? Покоя, мира и забвенья Не надо мне!

Он не хотел ни небесного покоя, ни забвения о земле. Покорности Богу, примирения с Ним в смысле смирения он не ждал от себя. О предстоящем Божьем суде говорит он как о состязании двух равных, у которых свои, непостижимые людям отношения:

Я не хочу, чтоб свет узнал Мою таинственную повесть; Как я любил, за что страдал, Тому судья лишь Бог да совесть! Им сердце в чувствах даст отчёт; У них попросит сожаленья; И пусть меня накажет Тот, Кто изобрёл мои мученья…

Лермонтов стоял перед Богом лицом к лицу, гоня людей прочь. Ещё решительнее он говорит об этом в „Оправдании“, одном из последних своих стихотворений. Безразлично, к кому оно относится, и даже безразлично, существовала ли в действительности та женщина, к которой обращены стихи. Важно то, как здесь определено отношение Лермонтова к суду людскому, к возможности людского вмешательства в его личную судьбу:

Того, кто страстью и пороком Затмил твои младые дни, Молю: язвительным упрёком Ты в оный час не помяни. Но пред судом толпы лукаво Скажи, что судит нас Иной…

Так среди людей Лермонтов соглашался оставить после себя

…одни воспоминанья О заблуждениях страстей, —

а примирится ли он с Богом, погибнет ли — людям до этого не должно быть дела: здесь для них тайна. Ни их сожалений, ни оправданий, ни порицаний не хотел знать он, „превосходящий людей в добре и зле“. Всю жизнь он судил себя сам судом совести.

Таким образом, делая нас свидетелями своей трагедии и суда над самим собой, Лермонтов всё же не позволяет нам досмотреть трагедию до конца: в должный миг завеса задёргивается — и мы уже не смеем присутствовать при последнем его разговоре с Богом. Здесь — тайна, и поэт, скрываясь за занавес, движением

руки удерживает нас от попытки последовать за ним… Приговора мы не узнаем. Узнал его только сам Лермонтов».

Возражения Ходасевича весьма убедительны, тем более что он приводит в доказательство стихи, написанные Лермонтовым тогда же, что и «экспромт» из альбома Карамзиной.

В Богдановича Лермонтов, конечно, не превратился бы, но разве он «состязается» с Богом на равных,коль сам ждёт Его суда?

Ключевский тонко улавливает переменув поэтическом настроении позднего Лермонтова — его неповторимую, многосложную грусть,которая всё-таки больше примирение с Богом, нежели «состязание равных».

«Присматриваясь к этим мирным явлениям природы и к тихим разговорам людей, — продолжает развивать свою мысль Ключевский, — он стал чувствовать, что и счастье может он постигнуть на земле, и в небесах видит Бога. Счастье возможно, только надобно сберечь способность быть счастливым, а если она утрачена, следует довольствоваться пониманием счастья: так переиначился теперь взгляд поэта. Из этого признания возможности счастья и из сознания своей личной неспособности к нему и слагалась грусть Лермонтова, какой проникнуты стихотворения последних шести-семи лет его жизни».

Но вернёмся к развёрнутой мысли Ключевского, которой он и заканчивает свою прекрасную статью:

«Религиозное воспитание нашего народа придало этому настроению особую окраску, вывело его из области чувства и превратило в нравственное правило, в преданность судьбе, т. е. воле Божией. Это — русское настроение, не восточное, не азиатское, а национальное русское. На Западе знают и понимают эту резиньяцию; но там она — спорадическое явление личной жизни и не переживалось как народное настроение. На Востоке к такому настроению примешивается вялая безнадёжная опущенность мысли и из этой смеси образуется грубый психологический состав, называемый фатализмом. Народу, которому пришлось стоять между безнадежным Востоком и самоуверенным Западом, досталось на долю выработать настроение, проникнутое надеждой, но без самоуверенности, а только с верой. Поэзия Лермонтова, освобождаясь от разочарования, навеянного жизнью светского общества, на последней ступени своего развития близко подошла к этому национально-религиозному настроению, и его грусть начала приобретать оттенок поэтической резиньяции, становилась художественным выражением того стиха молитвы, который служит формулой русского религиозного настроения: да будет воля Твоя.Никакой христианский народ своим бытом, всею своею историей не прочувствовал этого стиха так глубоко, как русский, и ни один русский поэт доселе не был так способен глубоко проникнуться этим народным чувством и дать ему художественное выражение, как Лермонтов».

На воздушном океане

Александра Петровна Арапова, дочь Натальи Николаевны Пушкиной от её брака с П. П. Ланским, родилась через несколько лет после гибели Лермонтова. В юности зачитывалась «Героем нашего времени» и всё расспрашивала мать о поэте. И однажды Наталья Николаевна рассказала дочери, как на одном из карамзинских вечеров, где она всегда «отдыхала душою», с ней неожиданно заговорил тот, кто до этого «как будто чуждался её, и за изысканной вежливостью обращения она угадывала предвзятую враждебность». Это был Лермонтов. Многие его стихи Наталье Николаевне были близки по своему меланхолическому духу, и она втайне желала как-нибудь высказаться ему.

Это случилось в канун его отъезда на Кавказ.

«Общество оказалось многолюднее обыкновенного, но, уступая какому-то необъяснимому побуждению, поэт, к великому удивлению матери, завладев освободившимся около неё местом, с первых слов завёл разговор, поразивший её своею необычайностью.

Он точно стремился заглянуть в тайник её души и, чтобы вызвать доверие, сам начал посвящать её в мысли и чувства, так мучительно отравлявшие его жизнь, каялся в резкости мнений, в беспощадности осуждений, так часто отталкивающих от него ни в чём перед ним не повинных людей».

Поделиться с друзьями: