Лермонтов
Шрифт:
Поликей не мог позволить заморскому «ходуну-самовару» обогнать своих лошадок. Он азартно гикнул, ударил по коренному, потом по обеим пристяжным, и лёгкими тенями замелькали в глазах Лермонтова конские ноги, словно не касавшиеся земли.
— И-их вы, мои золотые! И серебрить вас не надо!
Лермонтов слыхал это и от других кучеров. Только они говорили иначе, правильнее: «Эх вы, мои серебряные! И золотить вас не надо!» Но Поликей не любил ничего делать так, как делали другие. Наверное, по этой же причине он всю дорогу, до самой городской заставы, громко пел озорные ямщицкие песни, ничуть не стесняясь Лермонтова...
7
Поликей
Сейчас мысли Лермонтова понемногу обращались к практическим вопросам: что сказать бабушке, уезжая под арест; стоит ли сообщать о своём аресте Машет, которая находилась в Москве; какими должны быть его и Монго ответы суду (что Монго будет привлечён — не могло быть сомнений). Вперемежку с этим он думал даже о том, куда именно его поместят и что лучше всего туда надеть. Его теперешний наряд — венгерка, простая фуражка, грубые рейтузы и сапоги — был бы, конечно, самым удобным, но в нём нельзя было показаться в канцелярии дежурного генерала Главного штаба, где надлежало оформить арест, — ревнители дисциплины завели бы новое дело.
Приехав домой, Лермонтов сразу же прошёл к себе и прежде всего решил переодеться — опять в вицмундир, потому что на нём было меньше ненужного арестанту золотого шитья сравнительно с доломаном или ментиком. Уже забывшись и напевая, Лермонтов достал из шкафа сюртук и брюки и начал расстёгивать венгерку.
— Опять к какой-то титулованной старухе собрался? — услышал он голос за спиной и невольно вздрогнул.
Обернувшись, Лермонтов встретил укоризненный взгляд троюродного брата, Акима Шан-Гирея, который, по его соображению, должен был в эти часы находиться на службе, в училище.
— Не понимаю, о чём вы, мальчик, — маскируя неудовольствие насмешкой, ответил Лермонтов.
— Не понимаю! — копируя его гримасу, повторил Аким. — Видно, мало тебе того, что произошло у Лавальши...
Он шагнул к письменному столу и, взяв с подноса чью-то визитную карточку, пренебрежительно запустил ею в Лермонтова.
Лермонтов поймал карточку на лету и пробежал глазами: супруга вюртембергского посла, принцесса Гогенлоэ-Кирхберг, покорно просила Михаила Юрьевича Лермонтова оказать ей честь и отобедать сегодня с нею и «двумя-тремя amis 'a pendre et 'a d'eреndr'e» [104] , составлявшими её интимный кружок.
104
Друзьями до гроба (фр.).
— Эх, темнота! А ещё при училище оставили! — уже весело сказал он. — Да знаешь ли ты, кто такая принцесса Гогенлоэ-Кирхберг?
— Что тут знать! — неприязненно ответил Аким. — Какая-нибудь старая немка с белыми букольками и размалёванными щеками.
— Вот это называется — пальцем в небо! Во-первых, она — моего возраста; во-вторых, она хороша собой, как Пушкина; в-третьих, она — русская, москвичка, и ещё не так давно её называли просто Катенькой — Катенькой Голубцовой... Впрочем, извини: насчёт возраста ты по-своему прав, ведь для тебя я и мои сверстники в самом деле старики...
Сделав вид, будто не замечает, как обидчиво вспыхнул Аким, не любивший намёков на свой юный возраст, Лермонтов спокойно продолжал:
— И наконец, в-четвёртых, я собираюсь вовсе не к Катеньке, а в тюрьму.
— В тюрьму? Ты — в тюрьму? — повторил поражённый Аким.
— Ну, допустим, пока не в тюрьму — это я уж так, для красного словца. Однако приблизительно в том же направлении, на гауптвахту, —
подтвердил Лермонтов.Теперь Аким побледнел.
— И что же? Суд? — спросил он.
Лермонтов кивнул.
— Мишель, Мишель! — горестно проговорил Аким. — Что-то будет с бабушкой Лизой!
— Она не должна ни о чём догадываться, — сказал Лермонтов, сбрасывая наконец венгерку. — Уж, пожалуйста, озаботься этим. А сейчас я схожу к ней...
Ещё в пути на бабушкину половину Лермонтов решительно не знал, чем объяснить своё предстоящее исчезновение, которое может продлиться и месяц, и больше. Но сияющее бабушкино радушие, её непоколебимое доверие ко всему, что он говорил, сразу же убедило Лермонтова, что найти подходящее объяснение будет нетрудно. И он, поговорив с бабушкой о домашних и вообще семейных новостях и испытывая только самое лёгкое угрызение совести, очень естественно и буднично сказал первое, что пришло в голову: что его с командой посылают в Красное Село готовить лагерь к приёму полка. Сказал и на мгновение испугался: вдруг бабушка вспомнит, что эти команды всегда высылаются в апреле, а не теперь.
Но бабушка не вспомнила. Она просто велела позвать Андрея Ивановича, и вместо дряхлой Фёклы Филипьевны за ним сбегал сам Лермонтов, к бабушкиному удивлению делая вид, будто все эти домашние дела и отношения наполняют и радуют его.
Бабушка, своим севшим, но ровным старческим голосом наказывала Андрею Ивановичу, чтобы он собрал Мишеньку, ничего не забыв; чтобы проводил его до самого Красного и оставался бы там до тех пор, пока не увидит, что барское дитя устроено как следует. Андрей Иванович внимательно слушал, что-то соображал и прикидывал и, неожиданно повернувшись к Лермонтову, спросил его, кого из слуг он берёт с собой и где намерен остановиться в Красном. Лермонтов слегка смешался, смугло покраснел и несмело ответил, что берёт только денщика, а остановиться думает у тамошнего богатея, огородника Шалберова, у которого он уже квартировал прежде и которого знала бабушка.
Мысль остановиться у Шалберова бабушка одобрила, а о денщике сказала, что взять только его — ещё хуже, чем никого не брать, поскольку казённые слуги — отъявленные бездельники и пьяницы.
— Свезёшь туда Вертюкова и остальных, кто в Царском, — остановив взгляд на круглом спокойном лице Андрея Ивановича, заключила она.
Андрей Иванович молча наклонил голову.
— Да мне они не нужны, родная, и деть мне их там некуда, — упрямо сказал Лермонтов, видя, что всё складывается не так, как он ожидал, и ложь разрастается.
Бабушка уловила его раздражение и не решилась настаивать: быть твёрдой с Мишелем она не умела.
— Ну, хорошо, друг мой, — осторожно спросила она, поправляя подушку под головой, — как же ты там собираешься жить один?
Лермонтов, стараясь говорить как можно убедительнее, расписал своё будущее привольное житьё в доме красносельского богача. К его ужасу, получилась огромная разветвлённая ложь, укреплённая и украшенная множеством мелких неопровержимо правдоподобных деталей, которые почему-то вызывали в нём особенный стыд, — до того, что он не мог смотреть в доверчивые бабушкины глаза и слышать её голос, звучавший нежностью и заботой. Надо было кончать эту тяжёлую сцену и просто ехать под арест: авось за стенами гауптвахты ему удастся укрыться от необходимости лгать.
После некоторого сопротивления бабушка согласилась наконец, что Лермонтов поедет пока только с Сердюком и Андреем Ивановичем, а потом, если Андрей Иванович сочтёт необходимым, он привезёт и других слуг. Лермонтов поспешно поднялся с низенького кресла и, испытывая преувеличенную боязнь добавить словами лжи, подойдя к бабушке, молча поцеловал у ней руку.
Вернувшись к себе вместе с Андреем Ивановичем, Лермонтов, нервно рассмеявшись, сказал ожидавшему его Акиму:
— Ну и вранья я сейчас нагородил, если б ты знал!