Лес рубят - щепки летят
Шрифт:
— Так что же ему, по-твоему, следует хвалить Державина? — сердились друзья.
— Да пусть лучше хвалит. А то глумится над тем, что преподает, да потом сам же и упрекает за то, что другие не считают нужным тратить время на изучение ерунды. По-моему, только тот человек и хорош, который идет прямо по какой бы то ни было дороге.
— Так, по-твоему, Фитилькин, пожалуй, лучше Старцева? — допрашивали друзья, говорившие, что, по понятиям Фитилькина, весь мир состоит из плац-парадов, поддерживается церемониальными маршами и стремится к выправке носков.
— Да, лучше, — смело утверждал Прохоров. — Он усвоил известные понятия и стоит за них, а Старцев — ни богу свечка ни черту кочерга.
Прения и споры стали с каждым днем делаться все серьезнее и серьезнее. В этих спорах начала выясняться все сильнее и сильнее главная отличительная черта характера Александра Прохорова. Он не знал середины: он прямо называл людей или подлецами или честными, или глупыми или умными. Человек «так себе», человек «ни то ни се», человек
— Ты уж не собираешься ли на Афон, чтобы избавиться от военной службы? — смеялись над ним друзья брата Ивана, прозвавшие Александра Прохорова сначала трусом, а теперь пустынником.
— Как же, думаю! — усмехался Александр Прохоров. — Теперь вот учусь панихиды служить, чтобы уметь вас отпеть, когда вас перебьют.
— Ну, поклонник официальных программок и формализма, много ли интересного вычитал из французского лексикона? — спрашивали его с иронией его собственные недавние друзья, прозвавшие его «филистером», заметим кстати, что они очень полюбили это новое, услышанное от Старцева слово, которого они совершенно не понимали.
— Да что же может быть интересного в лексиконе, — с улыбкой замечал Александр Прохоров, — тут так же, как и в ваших спорах, только слова, слова и слова.
Но с каждым днем удаляясь все более и более от своих товарищей, Александр Прохоров все сильнее и сильнее привязывался к одному существу — Катерине Александровне. Его прямая и добродушная натура страдала от тех неприязненных и натянутых отношений, в которые он стал к своим товарищам, и требовала удовлетворения своих инстинктивных стремлений. Ему хотелось откровенно поговорить с кем-нибудь, ему хотелось услышать искреннее слово одобрения или порицания, высказанное без всякой задней мысли. Брат Иван, хотя и жил с ним дружно, но расходился с ним во взглядах, и потому между ними не могло быть полной откровенности. Отец, хотя и был другом своих сыновей, но по привычке он невольно принимал стариковский дидактический тон в разговорах с ними. Только одна Катерина Александровна соединяла в себе все, чего жаждал Александр Прохоров. Она была молода, относилась к нему просто, чувствовала к нему искреннюю дружбу, никогда не стеснялась прямо высказать ему правду. В ее участии было так много теплоты, в ее смехе былв так много заразительной веселости, в ее выговорах было так много безобидной искренности, что Александр Прохоров отдался всею душой своей молодой подруге. Ему ни разу не пришло в голову, что он влюблен в нее; нет, он относился к ней, как к другу-юноше; в этой простоте отношений не было ничего удивительного: Александр Прохоров первый раз сошелся с девушкой, сошелся в то время, когда он, к своему счастию, еще не был заражен никакими грязными взглядами на женщину и еще не находился ни разу ни в каких двусмысленных отношениях к ней. Он переживал пору того светлого юношеского идеализма, когда мы беззаветно можем любить друга без зависти к его превосходству, без стремления господствовать над ним, без поползновения держать на случай камушек за пазухой и когда мы можем дружиться с девушкой без клубничных поползновеньиц, без эротических представлений в своем воображении ее прелестей, без фривольных заигрываний с нею. Это недолгая пора в жизни нашего юношества, да и на короткий-то срок она является в жизни только избранного, здорового и духом и телом меньшинства.
Такой здоровой натурой был Александр Прохоров, переживавший теперь во всей полноте поэтическую пору юности.
III
«МАЛЬБРУГ В ПОХОД ПОЕХАЛ…»
Покуда штабс-капитан и Марья Дмитриевна разрешали политические вопросы в лавочном клубе, покуда Александр Прохоров и Катерина Александровна шли ощупью к какой-то еще смутной для них самих цели, в кружках знакомых нам личностей, как и во всем русском обществе, происходили разные события, разные толки, тоже вызванные отчасти войной. У княгини Гиреевой уехали на войну два племянника, за которых ей пришлось заплатить порядочные суммы по предъявленным ко взысканию векселям; в деревни посылалось письмо за письмом с требованиями, чтобы управляющие немедленно, какими бы то ни было способами, собрали деньги с крестьян. Кроме волнения по поводу хлопот о деньгах добродушная старуха испытывала всю тягость разлуки с этими хотя и беспутными, но во всех отношениях дорогими ей
родственниками и стала не на шутку прихварывать. Это обстоятельство заставило собраться в ее дом всевозможных родственниц, желавших развлечь старуху и завоевать себе уголки в ее духовном завещании. Весь этот нежный родственный кружок погрузился в толки о политических событиях, в чтение газетных известий, в щипание корпии, приготовление бинтов. Здесь изгнан был французский язык и царствовал русский; даже платья некоторых из молодых родственниц Гиреевой получили новый покрой и носили название «патриоток» и русских сарафанов, хотя их сходство с русскими сарафанами было более отдаленное, чем сходство лубочных портретов с их оригиналами. Среди этих тревог и волнений княгиня совершенно забыла о своем проекте выдать Катерину Александровну замуж, и так как последняя не напоминала о себе, то этот проект и не появлялся на свет божий.Еще менее думал об этом проекте Боголюбов. Война коснулась и его интересов. Уже с самого начала войны он был в постоянных хлопотах, и хотя еще хмурился, что ему пришлось упустить из рук богатую тетку, но мало-помалу стал забывать даже и об этой утрате: его дела, висевшие на волоске и известные только ему, стали поправляться с каждым днем. В заботах о них он даже не обращал внимания на все возраставшую дружбу жены и Карла Карловича. Наконец он дождался давно желанной поры и отправился в командировку на юг по поручению комиссариата. Конечно, расставание Павлы Абрамовны с супругом не обошлось без истерических рыданий, без закатывания глаз к небесам. Сам же Данило Захарович крепился. Он даже позабыл, какой опасности подвергает он свое семейное счастие, оставляя свою жену под одной кровлей с Карлом Карловичем. Но долг прежде всего. Данило Захарович решился свято исполнить этот долг и как достойный гражданин мужественно отдавал себя на жертву общественному служению.
— Что делать, что делать! Долг службы! — многозначительно бормотал он. — Береги детей! Слушайте мать! Для вас, для вас тружусь! — лаконически обращался он к домочадцам, целуя их на платформе николаевской железной дороги.
Домочадцы рыдали. Даже Карл Карлович не выдержал, и на его масляных глазах блеснули слезы. Наконец обер-кондуктор дал свисток, домочадцы замахали платками, Данило Захарович приподнял фуражку, поезд тронулся и — Мальбруг в поход поехал…
— Ах, у меня ноги подкашиваются! — рыдала Павла Абрамовна и томно оперлась на руку предупредительного Карла Карловича.
— Берегите себя, ваше здоровье так дорого, — шептал Карл Карлович.
— Ах, кому оно дорого! — отчаивалась Павла Абрамовна.
— Как вам не грех говорить это! — упрекал Карл Карлович, подсаживая Павлу Абрамовну в карету.
Далеко за полночь пришлось Карлу Карловичу утешать неутешную жену, когда они возвратились домой.
— Ах, эта роковая война положительно губит семейное счастие, — вздыхала Павла Абрамовна, — разлучает всех, оставляет нас без защиты.
— Друг мой, разве я не с вами, — тихо прошептал Карл Карлович, припав к руке Павлы Абрамовны.
— Но вы… вы тоже, может быть, бросите меня, — проговорила она. — Вот Леонид поступит к Добровольскому… вы уйдете…
— О, прикажите мне, и я останусь навсегда здесь у вас, у ваших ног!..
Карл Карлович опустился перед Павлой Абрамовной на колени.
— Друг мой, верный мой друг! — обвила она руками его шею.
А Данило Захарович между тем ехал и глубоко соображал, какие плоды принесет ему военное время…
Военные события почти не коснулись только приюта… Это болото благотворительности по-прежнему невозмутимо продолжало свое грязное существование. Жидкие щи из серой капусты, скверная каша с прогорклым маслом, сечение воспитанниц, сплетни помощниц, наушничество каждой на всех и всех на каждую — все это шло неизменным, раз навсегда заведенным порядком. Только характер работ изменился; теперь девочки шили халаты, готовили бинты и работали с утра до поздней ночи всю эту срочную работу, отправлявшуюся через комиссариат на поля битв. Кроме этих признаков военного времени можно было заметить влияние войны в приюте на настроении Зубовой и Постниковой. Зубова сделалась воинственнее и, ругая воспитанниц, говорила им:
— Я бы вас всех под пушки послала! Уж, право, жаль, что женщин в солдаты не отдают, а то не сносить бы вам своих голов.
Сантиментальная Марья Николаевна хотя и не сделалась воинственнее, но почувствовала особенную нежность к военным и при виде проходивших по улице офицеров, подпрыгивая и хлопая в ладоши, говорила, как-то особенно оттопыривая поблекшие губки:
— Ах, амы какие, амочки!
— Что это вы в какой телячий восторг приходите от каждого офицера! — едко замечала ей Зубова.
— Да как же, — печально надувала губки Марья Николаевна, — они, кисаньки, за нас пойдут на смерть.
— Ну да, так за вас именно и пойдут! — желчно возражала Зубова. — И то сказать: не все же им гранить мостовую.
— У вас, душа моя, сердца нет, сердца нет! — возмущалась Марья Николаевна.
Впрочем, наплыв сантиментальности не мешал Постниковой по-прежнему драть за уши, ставить на колени воспитанниц и дуться на Катерину Александровну. Прилежаева продолжала стоять в стороне от обеих девственниц и служила мишенью для их злобных выходок. Они всеми силами старались теперь делать ей колкости и вооружить против нее Зорину. Подсмотрев как-то, что Катерина Александровна читает французскую грамматику, Зубова спросила молодую девушку: