Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лес (входит в книгу Восьмерка)
Шрифт:

Гланьку я видел два раза.

Один раз — с животом, живот у неё был огромный, а сама Гланька какая-то потеплевшая — даже со стороны чувствовалось, что руки у неё теперь не ледяные, а мягкие, отогретые. Но, может, это в моём летнем троллейбусе, откуда я любовался на беременную Гланю, была такая жара.

В другой раз, спустя год, мы столкнулись на улице — она размашисто шла мне навстречу, а потом вдруг побежала.

Я остановился, сдурев от радости, и даже распахнул руки: Гланечка!

Но она как побежала — так и сбавила шаг, и только вблизи стало видно,

какая она пьяная.

Никуда она не спешила — её просто то качало, то несло, то вбок вело.

— Гланя! — ещё раз окликнул её я.

Она, ничего не видя, прошла мимо меня — вперёд плечом, зажмурившись, боком, — будто я стоял с двух сторон, а ей нужно было протиснуться между.

Что до Шороха — то он уволился.

Как-то я купил большую, мне по колено ростом куклу и направился к нему.

Впрочем, вру опять.

Себе сказал, что к нему, хотя сам, как всегда, подумал о Гланьке: пойду — а она навстречу — а у неё дочь — а у меня кукла — «Я вас искал!» — «Правда?» — «Правда».

Так и дошёл с куклой до шороховского дома, никого не встретив.

Позвонил в звонок, постучал в двери, но в квартире стоял такой пьяный гай, что меня не услышали.

Тут я вспомнил, что окна той комнаты, где спят Шорох и его ребятки, выходят во двор, и, прикинув на глаз, куда именно, пошёл вокруг дома.

Поиск облегчило ещё и то, что у них не было решёток — в то время, как почти на всех на остальных окнах первого этажа были.

Я отчего-то вспомнил, что у Буца тоже не было решёток — но у него-то, думаю, имелись ещё и личные причины не любить кованое железо на окне.

Подтянулся и сразу приметил девчонку. Дурной ор был слышен даже мне с улицы, — а она сидела себе и рисовала карандашом, будто в полной тишине. И пацан что-то ковырялся сам по себе в другом углу.

Я постучал, девчонка безо всякого испуга подняла голову и всмотрелась в стекло.

— Вот! Кукла! — крикнул я, показывая игрушку. — Открой окошко!

— Ой! — сказала она, как будто ждала меня, но забылась, зарисовалась.

Влезла на подоконник, поковыряла, смешно жмурясь от усилий, засовы и, вот тебе раз, раскрыла тягучую створку.

— Держи! — сказал я.

— Спасибо! — сказала она с шепотным удовольствием, но и с достоинством.

Пацан, сидевший в углу, поднял глаза и спокойно, не шевелясь, смотрел за нами.

— Закрывай окно! — велел я девочке.

— Хорошо, — ответила она ещё тише.

Даже не спросила, кто я такой. Она ж давно меня видела, к тому же всего раза полтора с половиной.

Да, чуть не забыл — Шорох всё это время спал на кровати, по-прежнему беззвучный. Показалось, что сильно пьяный, но точно не знаю.

Зато, укладываясь на ночь, бодаясь головой с подушками, я теперь понимаю, почему Гланька говорила со мной про своего отца. На самом деле она про Буца говорила. Ну и про отца тоже.

В общем, говорила про кого угодно, только не про меня.

Дура.

Я бы прятал её за пазуху, я бы мыл её, я бы готовил ей молочный суп и кормил с ложки, я бы замолкал по первой же её просьбе и по первой же, скажем, пел, я бы слушал, когда она кричала,

и улыбался в ответ на любую её улыбку — пусть даже надо мной — всё бы я делал.

Я люблю продолжать этот список, там всегда много пунктов, они самые разные, — причём их всякий раз хватает, пока не заснешь.

А перед самым пробуждением мне вновь является страшное и голое осознание чего-то.

Сгребая простыни, я думаю: вот вокруг, и дальше, и ещё дальше, и всюду — огромная земля, на ней лежат камни и разное железо, а сверху над землёй небо, за ним ещё небо, и вообще чёрт знает что — а ты вообще один тут. Ну, то есть, нет никаких таких друзей толком, даже матери нет — торчишь один, смешной, как вафельный стаканчик, даже ещё смешней… Один!

Наедине со всей этой громадой, со всем страхом, со всеми гружёными фурами, которые нацелены в тебя, со всеми деревьями, зданиями, трубами, облаками, светилами. Когда я смотрю вокруг — захлебнуться можно, сколько всего видно. А когда всё, что вокруг меня, — смотрит на меня — оно что видит? Ниточку пульса? Земляничку мозга? На что тут смотреть вообще? На что?

Потом просыпаюсь, и всё это осознание проходит, будто и не было.

Наливая чай, я скучно думаю: «…а вот если бы случилось та-а-ак, — и словно переставляю пыльную пешку на старой доске, — или вот та-а-ак…»

Да, если, например, вот так — у меня остались бы друзья? или Гланька? Или как-то ещё всё было бы?

Потом ставлю пешку на прежнее место.

А зачем как-то ещё, если уже есть так, как оно есть.

Любовь

Детство помню едва-едва, и вроде бы я всё время болел.

Если долго и зажмурившись вспоминать, то выплывет одна какая-нибудь тусклая картинка. Я сижу в кровати, горло у меня почему-то замотано так обильно и твёрдо, будто я сломал шею.

В таком состоянии я себе напоминал принца: все эти манжеты и закапанный лекарствами воротник…

Отец сидит рядом с кружкой горячего молока. Ему оно не нравится ещё больше, чем мне, — он и холодное-то не любил. Но мать велела меня отпаивать этим — и мы оба слушаемся её.

— Почитать тебе? — предлагает мне отец.

Я мотаю головой: нет.

— Тогда я почитаю себе, — говорит он.

Лет в тринадцать у меня окончательно испортился организм.

Такое ощущение, что под моей кожей выросла рябина и отовсюду полезли её ягоды.

Я весь истекал соком, гноем, сукровицей.

Когда разглядывал себя — спину и бока — в трельяже, сдвигая под разным углом зеркала, начинало подташнивать.

Ночью снилось, что меня выжимают как постиранную тряпку, — вся кожа с треском лопается, с неё непрестанно течёт. Подо мной стоит лохань — и она наполняется всё больше и больше — зато я чувствую такое огромное облегчение, такую пустоту и чистоту внутри: я больше не гноюсь! Из меня повыдавили всю рябину!

Мать охала и смазывала меня йодом. Я ходил по квартире как бешеный индеец, как бог бешеного индейца, как страшный сон бога бешеного индейца — весь разукрашенный, в разводах и точечных йодных ляпках.

Поделиться с друзьями: