Летний снег по склонам
Шрифт:
— На фронт шофера ушли — вот и открыли курсы, чтоб скорей новых научить. — Федор надвинул кепку на глаза козырьком, почесал затылок. — И хорошо, что побыстрей... Долго-то чего тянуть... И заработок у шоферов хороший...
Из тех военных лет еще остался один зимний день.
Разбирая старый хлам в омшанике, Митя наткнулся на дедовские охотничьи лыжи, гнутые из дуба, тяжелые и широкие, как половицы. Он никогда не ходил на лыжах, и загорелось ему поскорей на них встать. Снега в ту зиму выдались глубокие — простора для прогулок не давали — с дороги не свернешь — везде по пояс, а на лыжах — куда хочешь: и по саду, и в поле...
Пристроил
Митя останавливался, отдыхал и волновался — не увидел бы кто неуклюжести его... От смятенья и оглядок — еще жарче, совсем изошел потом. А кругом — никого, некому на него смотреть. Постепенно успокоился, осмотрелся и удивился необыкновенному виду, открывшемуся со снегов...
Дом, сад и деревня выглядели сиротливо, тоще — морозная белизна выпила все краски, выровняла, иссушила округу. И сладко сжималось в груди от сравненья этой скудости с неистовой зеленью лета, и не верилось, что эти вымороженные прутья и ветки могут нести великолепие листвы и цветов... И думалось о ходе Времени, о прошлом и будущем, о чем-то большом и неясном, что должно совершиться... И голова кружилась то ли от грусти, то ли от радости, то ли от ожидания. В те годы острая беспричинная грусть часто приходила к нему, и он замирал, боясь потревожить ее, наслаждаясь смутным переживанием...
Потом он робко подобрался к обрыву, поглядел на снежную речку, на заметенные кусты, на склон другого берега... Здесь путь для него кончался. Этот обрыв представился вдруг краем света, разделительной чертой, за которую не может ступить человек... Митя с опаской наклонился... Здесь такая крутизна, что кое-где снег не держался на отвесном склоне и виднелась земля...
Прошел несколько шагов по самой кромке, и холодело в груди от мысли — скользнет лыжа, осядет снег и — туда, вниз!
Осторожно свернул назад, остановился отдышаться, отдохнуть... И опасался простуды на ветру, просвистывавшем долину.
Тут и догнал его Федор. Ловко затормозил, вытер шапкой лоб, смахнул снег с коленки. Веселый он сегодня, светлый, размашистый. И как легко одет: старая вельветовая рубашка с распахнутым воротом, стоптанные короткие валенки, узкие лыжи без палок, без веревочек, которые деревенские привязывают иногда к переднему концу лыж, чтоб держаться...
Мите мучительно-стыдно своей шубы, шарфа, рукавиц, всего себя. Пусть бы уж кто угодно встретился, только не Федор...
А тот протянул руку, пожал потную Митину ладонь. «Здорово» — и нечего больше сказать. И Мите нечего сказать. И стоят они у обрыва на ветру, и смотрят друг на друга...
Но Федор вспомнил вдруг что-то, улыбнулся всем раскрасневшимся от мороза лицом и почти крикнул, пересиливая ветер:
— Кончил сегодня полуторку ремонтировать. В порядке теперь. В прифронтовой район скоро поеду — фураж мы сдаем. Для кавалерии...
И осекся, застеснялся радости своей и своих слов. Слишком уж хвастливо получилось это «для кавалерии». И чтоб сгладить нескромность:
— Заходил бы в мэтэес-то, Димитрий, прокатил бы на машине... Вот ездку сделаю и приходи...
И, не дожидаясь ответа, надел шапку, одним махом очутился у кромки, у края света...
Митя замер.
Не раздумывая, не затормозив,
не задержавшись ни на миг, Федор бросился вниз с обрыва! Пружинисто, цепко пролетел по отвесному склону — не покачнулся, только снежная замять из-под лыж вспыхнула на солнце, только желтая полоска глины осталась на сугробе... Перебежал речку, выскочил на ту сторону, ходко вычертил синий след на нетронутом снегу. И уже на заречном склоне он, на вершине... Ушел в поля...Митя представил себя на его месте — на мгновенье перевоплотился, — и душа взлетела, и показалось так просто сбросить тяжелую шубу, нырнуть по свежему следу, разрезать плечом ветер и простор.
Ломая ногти, расстегнул верхние пуговицы, развязал тесемки отсыревшей от пота шапки и почти решился скользнуть за край света, в невозможное, повторить этот путь, этот след, по которому ветер относил мелкую глинистую пыль, сбитую Федором с голого обрыва...
Подошел к самой кромке, лыжи почти наполовину повисли в воздухе... И мог соскользнуть... Но в душе не было решимости, и он заранее знал, что не съедет... Заранее знал и шел, обманывая себя, и это было стыдно и тяжело...
Митя повернулся, с отчаянием, задыхаясь, побежал назад. Лыжи зарывались в пухлый снег, палка металась, полы шубы стесняли шаг... Было обидно, горько, безнадежно, было гадко на душе от трусости, неловкости, неуменья...
Он добежал до плетня, огляделся, привалился боком... И заплакал... Противно всего себя — усталости, липкого пота, дрожи в переутомленных ногах...
В тот день он жестоко простудился и слег.
В бредовой карусели перемешались ночи и дни. Лицо матери, освещенное то коптилкой, то синевой зимнего дня, голос деда, треск поленьев в печи — все перепутывалось, мелькало, и нельзя ничего понять. Понятным были только жар, жажда и слабость.
Однажды, приоткрыв глаза, он увидел фельдшера и услышал его хриплый шепот в полутьме. Говорилось что-то об осложнении на сердце. Запали эти слова — «осложнение на сердце», но чье сердце Митя не знал. Слова отпечатались, забылись и вспомнились много позже, когда болезнь спала.
А тогда все мелькало в изнуряющем круженье — горница вертелась колесом, кровать бесконечно падала вниз, и не было конца карусели и черной пропасти...
В одно из немногих мгновений, когда ему удалось открыть глаза, в самый разгон круженья, он вдруг увидел Федора. Митя не мог отличить, действительно ли это Федор или сон, воспоминание. Чудилось: Федор сидит на кровати, в ногах, однако ноги ничего не чувствовали. Не понятно также — ночь или день. Почему-то виделось одно его лицо, освещенное как бы солнцем, а больше ничего не видно — будто во тьме. Лицо его серьезно и неподвижно, словно на фотографии. Митя даже подумал — не карточку ли показывают ему, но у Федора блестели глаза и сквозил в них испуг, и копилась влага. Он смотрел Мите прямо в глаза, не отрывая неподвижного взора.
Наверное, все это длилось один миг... Но Мите показалось очень долго, ему стало страшно — такой необычный у Федора взгляд... И слезы... Чего он испугался? Чего можно испугаться здесь, дома?.. Он же ездил в прифронтовой район... для кавалерии... значит, вернулся... Чего ж бояться здесь?.. Застывшие мокрые глаза, будто встретил горе... Похоже, как тогда — в небе немецкие ракеты на парашютах и страх... И этот осколок, рваный, синий от жара... «Кинь!..»
И ничего не говорит, не кивнет, не улыбнется...