Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лето Господне

Шмелев Иван Сергеевич

Шрифт:

– Чего засветится?

– А будто звезда засветится, в разумении. Как так не разумею? За всенощной воспоют, как бы в преддверие: «Христос рождается – славите… Христос с небес – срящите…» – душа и воссияет: скоро, мол, Рождество!.. Так все налажено – только разумей и радуйся, ничего и не будет скушно.

На кухне Марьюшка разбирает большой кулек, из Охотного ряда привезли. Раскапывает засыпанных снежком судаков пылкого мороза, белопузых, укладывает в снег, в ящик. Судаки крепкие, как камень, – постукивают даже, хвосты у них ломкие, как лучинки, искрится на огне, – морозные судаки, седые. Рано судак пошел, ранняя-то зима. А под судаками, вся снежная, навага! – сизые спинки, в инее. Все радостно смотрят на навагу. Я царапаю ноготком по спинке – такой холодок приятный, сладко немеют пальцы. Вспоминаю, какая она на вкус, дольками отделяется; и «зернышки» вспоминаю: по две штучки у ней в головке, за глазками, из перламутра словно, как огуречные семечки, в мелких-мелких

иззубринках. Сестры их набирают себе на ожерелья – будто как белые кораллы. Горкин наважку уважает, – кру-уп-ная-то какая нонче! – слаще и рыбки нет. Теперь уж не сдаст зима. Уж коли к Филиповкам навага – пришла настоящая зима. Навагу везут в Москву с далекого Беломорья, от Соловецких Угодников, рыбка самая нежная, – Горкин говорит – «снежная»: оттепелью чуть тронет – не та наважка: и потемнеет, и вкуса такого нет, как с пылкого мороза. С Беломорья пошла навага, – значит, и зима двинулась: там ведь она живет.

Заговины – как праздник: душу перед постом порадовать. Так говорят, которые не разумеют по-духовному. А мы с Горкиным разумеем. Не душу порадовать – душа радуется посту! – а мамону, по слабости, потешить.

– А какая она, ма-мона… грешная? Это чего, мамона?

– Это вот самая она, мамона, – смеется Горкин и тычет меня в живот. – Утро-ба грешная. А душа о посте радуется. Ну, Рождество придет, душа и воссияет во всей чистоте, тогда и мамоне поблажка: радуйся и ты, мамона!

Рабочему народу дают заговеться вдоволь – тяжелая зимняя работа: щи жирные с солониной, рубец с кашей, лапша молочная. Горкин заговляется судачком – и рыбки постом вкушать не будет, – судачьей икоркой жареной, а на заедку драчену сладкую и лапшу молочную: без молочной лапши, говорит, не заговины.

Заговины у нас парадные. Приглашают батюшку от Казанской с протодьяконом – благословить на Филиповки. Канона такого нет, а для души приятно, легкость душе дает – с духовными ликами вкушать. Стол богатый, с бутылками «ланинской», и «легкое», от Депре-Леве. Протодьякон «депры» не любит, голос с нее садится, с этих там «икемчиков-мадерцы», и ему ставят «отечественной, вдовы Попова». Закусывают, в преддверие широкого заговенья, сижком, икоркой, горячими пирожками с семгой и яйцами. Потом уж полные заговины – обед. Суп с гусиными потрохами и пирог с ливером. Батюшке кладут гусиную лапку, то же и протодьякону. Мне никогда не достается, только две лапки у гуся, а сегодня как раз мой черед на лапку: недавно досталось Коле, прошедшее воскресенье Маничке, – до Рождества теперь ждать придется. Маша ставит мне суп, а в нем – гусиное горло в шершавой коже, противное самое, пупырки эти. Батюшка очень доволен, что ему положили лапку, мягко так говорит: «Верно говорится – «сладки гусины лапки». Протодьякон – цельную лапку в рот, вытащил кость, причмокнул, будто пополоскал во рту, и сказал: «По какой грязи шлепала, а сладко!» Подают заливную осетрину, потом жареного гуся с капустой и мочеными яблоками, «китайскими», и всякое соленье, моченую бруснику, вишни, смородину в веничках, перчёные огурчики-малютки, от которых мороз в затылке. Потом – слоеный пирог яблочный, пломбир на сливках и шоколад с бисквитами. Протодьякон просит еще гуська, – «а припломбиры эти, говорит, воздушная пустота одна». Батюшка говорит, воздыхая, что и попоститься-то, как для души потреба, никогда не доводится, – крестины, именины, – саамая-то именинная пора Филиповки, имена-то какие все: Александра Невского, великомученицы Екатерины, – «сколько Катерин в приходе у нас, подумайте!» – великомученицы Варвары, Святителя Николая Угодника!.. – да и поминок много… завтра вот старика Лощенова хоронят… – люди хлебосольные, солидные, поминовенный обед с кондитером, как водится, готовят… Протодьякон гремит-воздыхает: «Гре-хи… служение наше чревато соблазном чревоугодия…» От пломбира зубы у него что-то понывают, и ему, для успокоения, накладывают сладкого пирога. Навязывают после обеда щепной коробок детенкам его, «девятый становится на ножки!» – он доволен, прикладывает лапищу к животу-горе и воздыхает: «И оставиша останки младенцам своим». Батюшка хвалит пломбирчик и просит рецептик – преосвященного угостить когда.

Вдруг, к самому концу, – звонок! Маша шепчет в дверях испуганно:

– Палагея Ивановна… су-рьезная!..

Все озираются тревожно, матушка спешит встретить, отец, с салфеткой, быстро идет в переднюю. Это родная его тетка, «немножко тово», и ее все боятся: всякого-то насквозь видит и говорит всегда что-то непонятное и страшное. Горкин ее очень почитает: она – «вроде юродная», и ей будто открыта вся тайная премудрость. И я ее очень уважаю и боюсь попасться ей на глаза. Про нее у нас говорят, что «не все у ней дома» и что она «чуть с приглинкой». Столько она всяких словечек знает, приговорок всяких и загадок! И все говорят – «хоть и с приглинкой будто, а у-мная… ну, все-то она к месту, только уж много после все открывается, и все по ее слову». И правда ведь: блаженные-то – все ведь святые были! Приходит она к нам раза два в год, «как на нее накатит», и всегда заявляется, когда

вовсе ее не ждут. Так вот, ни с того ни с сего и явится. А если явится – неспроста. Она грузная, ходит тяжелой перевалочкой, в широченном платье, в турецкой шали с желудями и павлиньими «глазками», а на голове черная шелковая «головка», по старинке. Лицо у ней пухлое, большое; глаза большие, серые, строгие, и в них – «тайная премудрость». Говорит всегда грубовато, срыву, но очень складно, без единой запиночки, «так цветным бисером и сыплет», целый вечер может проговорить, и все загадками-прибаутками, а порой и такими, что со стыда сгоришь, – сразу и не понять, надо долго разгадывать премудрость. Потому и боятся ее, что она судьбу видит, Горкин так говорит. Мне кажется, что кто-то ей шепчет, – Ангелы? – она часто склоняет голову набок и будто прислушивается к не слышному никому шепоту – судьбы?..

Сегодня она в лиловом платье и в белой шали, муаровой, очень парадная. Отец целует у ней руку, целует в пухлую щеку, а она ему строго так:

– Приехала тетка с чужого околотка… и не звана, а вот вам она!

Всех сразу и смутила. Мне велят приложиться к ручке, а я упираюсь, боюсь: ну-ка она мне скажет что-нибудь непонятное и страшное. Она будто знает, что я думаю про нее, хватает меня за стриженый вихорчик и говорит нараспев, как отец Виктор:

– Рости, хохолок, под самый потолок!

Все ахают, как хорошо да складно, и Маша, глупая, еще тут:

– Как тебе хорошо-то насказала… бо-гатый будешь!

А она ей:

– Что, малинка… готова перинка?

Так все и охнули, а Маша прямо со стыда сгорела, совсем спелая малинка стала: прознала Палагея Ивановна, что Машина свадьба скоро, я даже понял.

Отец спрашивает, как здоровье, приглашает заговеться, а она ему:

– Кому пост, а кому погост!

И глаза возвела на потолок, будто там все прописано.

Так все и отступили – такие страсти!

Из гостиной она строго проходит в залу, где стол уже в беспорядке, крестится на образ, оглядывает неприглядный стол и тычет пальцем:

– Дорогие гости обсосали жирок с кости, а нашей Палашке – вылизывай чашки!

И не садится. Ее упрашивают, умасливают, и батюшка даже поднялся, из уважения, а Палагея Ивановна села прямиком-гордо, брови насупила и вилкой не шевельнет. Ей и сижка-то, и пирожка-то, и суп подают, без потрохов уж только, а она кутается шалью натуго, будто ей холодно, и прорекает:

– Невелика синица, напьется и водицы…

И протодьякон стал ласково говорить, расположительно:

– Расскажите, Палагея Ивановна, где бывали, чего видали… слушать вас поучительно…

А она ему:

– Видала во сне – сидит баба на сосне.

Так все и покатились. Протодьякон живот прихватил, присел да как крякнет!.. – все так и звякнуло. А Палагея Ивановна строго на него:

– А ты бы, дьякон, потише вякал!

Все очень застыдились, а батюшка отошел, от греха, в сторонку.

Недолго посидела, заторопилась – домой пора. Стали провожать. Отец просит:

– Сам вас на лошадке отвезу.

А она и вымолвила… после только премудрость-то прознали:

– Пора и на паре, с песнями!..

Отец ей:

– И на паре отвезу, тетушка…

А она погладила его по лицу и вымолвила:

– На паре-то на Масленой катают.

На Масленице как раз и отвезли Палагею Ивановну, с пением «Святый Боже», на Ваганьковское. Не всё тогда уразумели в темных словах ее. Вспомнили потом, как она в заговины сказала отцу словечко. Он ей про дела рассказывал, про подряды и про «ледяной дом», а она ему так, жалеючи:

– Надо, надо ледку… го-рячая голова… остынет.

Голову ему потрогала и поцеловала в лоб. Тогда не вникли в темноту слов ее…

После ужина матушка велит Маше взять из буфета на кухню людям все скоромное, что осталось, и обмести по полкам гусиным крылышком. Прабабушка Устинья курила в комнатах уксусом и мяткой – запахи мясоедные затомить, а теперь уже повывелось. Только Горкин блюдет завет. Я иду в мастерскую, где у него каморка, и мы с ним ходим и курим ладанцем. Он говорит нараспев молитовку: «Воску-рю-у имианы-ладаны… воскурю-у… исчезает дым и исчезнут… тает воск от лица-огня…» – должно быть, про дух скоромный. И слышу – наверху, в комнатах, – стук и звон! Это миндаль толкут, к Филиповкам молочко готовят. Горкин знает, как мне не терпится, и говорит:

– Ну, воскурили с тобой… ступай порадуйся напоследок, уж Филиповки на дворе.

Я бегу темными сенями, меня схватывает Василь Василич, несет в мастерскую, а я брыкаюсь. Становит перед печуркой на стружки, садится передо мной на корточки и сипит:

– Ах, молодой хозяин… кр-расота Господня!.. Заговелся малость… а завтра «ледяной дом» лить будем… а-хнут!.. Скажи папашеньке… спит, мол, Косой, как стеклышко… ик-ик… – И водочным духом на меня.

Я вырываюсь от него, но он прижимает меня к груди и показывает серебряные часы: «Папашенька подарил… за… поведение!..» Нашаривает гармонью, хочет мне «Матушку-голубушку» сыграть-утешить. Но Горкин ласково говорит:

Поделиться с друзьями: