Лето Господне
Шрифт:
– Ну и мошенник-затейник ты…
Положили орла на щит в сани и повезли в Зоологический сад.
Вот уж и второй день Рождества, а меня не везут и не везут. Вот уж и вечер скоро, душа изныла, и отца дома нет. Ничего и не будет? Горкин утешает, что папашенька так распорядились: вечером, при огнях смотреть. Прибежал высуня язык Андрюшка, крикнул Горкину на дворе:
– Ехать велено скорей!.. уж и наверте-ли!.. Народу ломится!..
И покатил на извозчике без шапки – совсем сбесился. Горкин ему: «Постой-погоди!..» – ку-да тут. И повезли нас в Зоологический. Горкин со мной на беговых саночках поехал.
Но что я помню?..
Синие сумерки, сугробы, толпится народ у входа. Горкин ведет меня за руку на пруд, и я уж не засматриваюсь на клетки с зайчиками и белками. Катаются на коньках, под флагами на высоких шестах, весело трубят медные трубы музыки. По берегам черно от народа. А где же
На темно-синем небе, где уже видны звездочки, – темные-темные деревья: ледяной дом там, говорят, под ними. Совсем ничего не видно, тускло что-то отблескивает только. В народе кричат: «Приехал!.. Сам приехал!.. квартальные побежали… сейчас запущать будут!..» Что запущать? Кричат: «К ракетам побежали молодчики!..»
Вижу – отец бежит без шапки, кричит: «Стой, я первую!..» Сердце во мне стучит и замирает… – вижу: дрожит в темных деревьях огонек, мигает… шипучая ракета взвивается в черное небо золотой веревкой, высоко-высоко… остановилась, прищелкнула… – и потекли с высоты на нас золотым дождем потухающие золотые струи. Музыка загремела «Боже, царя храни». Вспыхнули новые ракеты, заюлили… – и вот в бенгальском огне, зеленом и голубом, холодном, выблескивая льдисто из черноты, стал объявляться снизу, загораться в глуби огнями прозрачный, легкий, невиданный… ледяной дом-дворец. В небо взвились ракеты, озарили бенгальские огни, и загремело раскатами «ура-а-а-а!..». Да разве расскажешь это!..
Помню – струящиеся столбы, витые, сверкающие, как бриллианты… ледяного-хрустального орла над домом, блистательного, до ослепления… слепящие льдистые шары, будто на воздухе, льдисто-пылающие вазы, хрустальные решетки по карнизам… окна во льду фестонами, вольный раскат подъезда… – матово-млечно-льдистое, в хладно струящемся блеске из хрусталей… Стены дворца прозрачные, светят хрустальным блеском, зеленым, и голубым, и розовым… – от где-то сокрытых лампионов… – разве расскажешь это!
Нахожу слабые слова, смутно ловлю из далей ускользающий свет… – хрустальный, льдистый… А тогда… – это был свет живой, кристально чистый – свет радостного детства. Помню, Горкин говаривал:
– Ну, будто вот как в сказке… Василиса Премудрая за одну ночь хрустальный дворец построила. Так и мы… папашенька душу порадовал напоследок.
Носил меня Горкин на руках, потом передал Антону Кудрявому. Видел я сон хрустальный и ледяной. Помню – что-то во льду, пунцовое, – это пылала печка ледяная, будто это лежанка наша, и на ней кот дремал, ледяной, прозрачный. Столик помню, с залитыми в нем картами… стол с закусками изо льда… Ледяную постель, прозрачную, ледяные на ней подушки… и все светилось – сияли шипящим светом голубые огни бенгальские. Раскатывалось «ура-а-а», гремели трубы.
Отец повез нас ужинать в «Большой Московский», пили шампанское, «ура» кричали…
Рассказывал мне Горкин:
– Уж бы-ло торжество!.. Всех папашенька наградил, так уж наградил!.. От ледяного-то дома ни копеечки ему прибытка не вышло, живой убыток. Душеньку зато потешил. И в «Ведомостях» печатали, славили. Генерал-губернатор уж так был доволен, руку все пожимал папашеньке, так-то благодарил!.. А еще чего вышло-то, начудил как Василь Василич наш!.. Значит, поразошлись, огни потушили, собрал он в мешочки выручку, медь-серебро, а бумажки в сумку к себе. Повез я мешочки на извозчике с Денисом. Ондрейка-то? Сплоховал Ондрейка, Глухой на простянках его повез домой, в доску купцы споили. Ну, хорошо… Онтона к Василь Василичу я приставил, оберегать. А он все на коньках крутился, душу разгуливал, с торжества. Хвать… пропал наш Василь Василич! Искали-искали – пропал. Пропал и пропал. И ко зверям ходили глядеть… видали-сказывали – он к медведям добивался все, чего уж ему в голову вошло?.. Любил он их, правда… медведей-то, шибко уважал… все, бывало, ситничка купит им, порадовать. Земляками звал… с лесной мы стороны с ним, костромские. И там его нет, и медведи-то спать полегли. И у слона нет. Да уж не в доме ли в ледяном?.. Пошли с фонариком, а он там! Там. На лежанке на ледяной лежит, спит-храпит! Продавил лежанку – и спит-храпит. И коньки на ногах, примерзли. Ну, растолкали его… и сумка в головах у него, с деньгами натуго, тыщ пять. «Домой пора, Василь Василич… замерзнешь!..» – зовут его. А он не подается. «Только, – говорит, – угрелся, а вы меня… не
жалаю!..» – обиделся. Насилу его выволокли, тяжелый он. Уж и смеху было! Ему: «Замерзнешь, Вася…» – а он: «Тепло мне… уж так-то, – говорит, – те-пло-о!» Душа, значит, разомлела. Горячий человек, душевный.Крестопоклонная
В субботу третьей недели Великого поста у нас выпекаются «кресты»: подходит Крестопоклонная.
«Кресты» – особенное печенье, с привкусом миндаля, рассыпчатое и сладкое; где лежат поперечинки «креста» – вдавлены малинки из варенья, будто гвоздочками прибито. Так спокон веку выпекали, еще до прабабушки Устиньи – в утешение для поста. Горкин так наставлял меня:
– Православная наша вера, ру-сская… она, милок, самая хорошая, веселая! и слабого облегчает, уныние просветляет, и малым радость.
И это сущая правда. Хоть тебе и Великий пост, а все-таки облегчение для души, «кресты»-то. Только при прабабушке Устинье изюмины впекали, а теперь веселые малинки.
Крестопоклонная – неделя священная, строгий пост, какой-то особенный, – «су-губый», – Горкин так говорит, по-церковному. Если бы строго по-церковному держать, надо бы в сухоядении пребывать, а по слабости облегчение дается: в середу-пятницу будем вкушать без масла, – гороховая похлебка да винегрет, а в другие дни, которые «пестрые», – поблажка: можно икру грибную, суп с грибными ушками, тушеную капусту с кашей, клюквенный киселек с миндальным молоком, рисовые котлетки с черно-сливно-изюмным соусом, с шепталкой, печеный картофель в сольце… – а на заедку всегда «кресты»: помни Крестопоклонную.
«Кресты» делает Марьюшка с молитвой, ласково приговаривает: «А это гвоздики, как прибивали Христа мучители-злодеи… сюда гвоздик, и сюда гвоздик, и…» – и вминает веселые малинки. А мне думается: «Зачем веселые… лучше бы синие черничинки!..» Все мы смотрим, как складывает она «кресты». На большом противне лежат они рядками, светят веселыми малинками. Беленькие «кресты», будто они из липки, оструганы. Бывало, не дождешься: ах, скорей бы из печи вынимали!
И еще наставлял Горкин:
– Вкушай крестик и думай себе – Крестопоклонная, мол, пришла. А это те не в удовольствие, а… каждому, мол, дается крест, чтобы примерно жить… и покорно его неси, как Господь испытание посылает. Наша вера хорошая, худому не научает, а в разумение приводит.
Как и в Чистый понедельник, по всему дому воскуряют горячим уксусом с мяткой, для благолепия-чистоты. Всегда курят горячим уксусом после тяжелой болезни или смерти. Когда померла прабабушка Устинья и когда еще братец Сережечка от скарлатины помер, тоже курили – изгоняли опасный дух. Так и на Крестопоклонную. Горкин последнее время что-то нетверд ногами, трудно ему носить медный таз с кирпичом. За него носит по комнатам Андрюшка, а Горкин поливает на раскаленный кирпич горячим уксусом-эстрагоном из кувшина. Розовый кислый пар вспыхивает над тазом шипучим облачком. Андрюшка отворачивает лицо, трудно дышать от пара. Этот шипучий дух выгонит всякую болезнь из дома. Я хожу за тазом, заглядываю в темные уголки, где притаился «нечистый дух». Весело мне и жутко: «никто не видит, а он теперь корчится и бежит, – думаю я в восторге, – так его, хорошенько, хорошенько!..» – и у меня слезы на глазах, щиплет-покалывает в носу от пара. Андрюшка ходит опасливо, боится. Горкин указывает тревожным шепотком: «Ну-ка, сюда, за шкап… про-парим начисто…» – шепчет особенные молитвы, старинные, какие и в церкви не поются: «…и заступи нас от козней и всех сетей неприязненных… вся дни живота…» Я знаю, что это от болезни – «от живота», а что это – «от козней-сетей»? Дергаю Горкина и шепчу: «От каких козней-сетей?» Он машет строго. После уж, как обкурили все комнаты, говорит:
– Дал Господь, выгнали всю нечистоту, теперь и душе полегче. Крестопоклонная, наступают строгие дни, преддверие Страстям… нонче Животворящий Крест вынесут, Христос на страдания выходит… и в дому чтобы благолепие-чистота.
Это – чтобы его и духу не было.
В каморке у Горкина теплится негасимая лампадка, чистого стекла, «постная», как и у нас в передней – перед прабабушкиной иконой «Распятие». Лампадку эту Горкин затеплил в Прощеное воскресенье, на Чистый понедельник, и она будет гореть до после-обедни в Великую субботу, а потом он сменит ее на розовенькую-веселую, для Светлого дня Христова Воскресения. Эта «постная» теплится перед медным Крестом, старинным, на котором и меди уж не видно, а зелень только. Этот Крест подарили ему наши плотники. Когда клали фундамент где-то на новой стройке, нашли этот Крест глубоко в земле, на гробовой колоде, «на человечьих костях». Мне страшно смотреть на Крест. Горкин знает, что я боюсь, и сердится: