Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лето по Даниилу Андреевичу // Сад запертый
Шрифт:

– Ты знаешь что-нибудь о теории фракталов? – Артур отвлек Альку от созерцания пробегающего за окнами автобуса пейзажа. Они спускались с горки, и панорама залива постепенно сменялась лесистым тоннелем. Артур смотрел на нее легким, чуточку грустным взглядом.

– Слышала что-то.

– Ты стала нелюбопытной. Фрактальная симметрия – это подобие не зеркальное, но на основе структуры, общих принципов устройства. Вот, например, посмотри на это большое дерево… – Артур кивнул в окно. – На что оно похоже?

– Оно похоже на дерево. Кажется, на ясень.

– А еще?

– На рябину, но это не рябина. Это ясень.

– О чем тебе напоминают его ветви?

– Они напоминают о том, что уже весна.

Артур засмеялся.

– Они напоминают твою кровеносную систему. Они напоминают систему бассейна любой реки с малыми и большими притоками. Они напоминают сетку дорог. Они напоминают сеть лиственных прожилок, и это при том, что каждый лист является частью дерева. Экспедиция, в которую я тебя устроил, люди, с которыми ты встретишься там, мотивы, которые движут ими в жизни, – это часть того, чем жил твой Даниил Андреевич. Это часть его мира, его личности, которая подобна человеку, так же как лист подобен всему дереву. Подобен сетке дорог и рек –

наземных и подземных, подобен твоей кровеносной системе и кровеносной системе Земли, так же, как любое творение подобно Богу. Иначе и быть не может.

– Я что, неважно доказал свою рентабельность? – резко усмехнулся Данька.

– Можно начинать смеяться? Рентабельный ты наш, – чмокнула воздух около его уха, выкинула сигарету и вскочила в машину.

Вернувшись домой, Данька следовал нехитрому расписанию: прогулка с утра, потом уроки французского. Ученики разбежались почти все, бабла стало до неприличия мало, но особой нужды он, как ни странно, не испытывал. Выбравшись из любовной карусели, он чувствовал, будто потерпел крушение на берегу пустого гостеприимного острова. В сущности, жизнь всегда обходилась с ним, как строгий, но добросердечный родитель – ограничивая в избыточном и не отказывая в необходимом, навязывала умеренность, стоицизм и внутреннюю дисциплину. У него было где жить и что есть, мамины деньги на карточке – на черный или счастливый день – позволили выработаться и расцвести некоторому аристократизму: ему никогда не приходилось мучительно унижаться из-за копейки или заниматься чем-то, радикально противоречащим собственным принципам. При этом самостоятельности – сколько угодно, только пользуйся; в девятнадцать лет съехав от бабушки и перебравшись в пустующую после маминой эмиграции квартиру, он был совершенно предоставлен себе. Другой бы разумно и признательно распорядился одиночеством и комфортом, но нет, – мы простых путей не ищем, – и он от души бузил, чудил и выламывался. Вечно чего-то не хватало. Или кого-то – близкого, теплого, взбалмошного, бесконечно волнующего, о ком заботиться, с кем носиться, кому навязывать нежность, любовь и нерастраченную душевную энергию. Нашел себе Грабовскую; придумал ей душевный разлад, вообразил глубину, которой никак не было. Сбил девчонку с панталыку, поманил чем-то неясным и томительным, для чего сам-то слова не мог найти. Внушил опасное сомнение в простых деревянных ценностях. С ужасом и восторгом наблюдал, как из гладкой самодовольной телочки вылупляется раздерганное, порывистое существо с горячечным блеском в потерянных глазах. Но не рассчитал, не вытянул – сам изболелся и схлопнулся раньше, отпустил. А Янка, обогащенная, впрочем, некоторой интересной червоточинкой, переболела быстро и легко, затянула все ранки и трещинки. Закруглилась гулким и плотным яблочком, оформилась в прежнее бездумно-лоснящееся состояние.

Алька слабо улыбнулась и снова посмотрела в окно.

– Ты еще скажи, что смерти нет.

– Смерть подобна жизни, поскольку является ее частью.

– Умница. Достойных софистов учат на твоем философском.

Лажевский только пожал плечами.

Старый дом; бурые потеки вдоль стены, каменный остов строения запотел мхом. Дальше – цельные бревна, внутри – русская печь и две избы – летняя и зимняя. Стропила крест-накрест, почерневшие, резные птичьи головы громоздятся над крышей.

– Вот здесь у нас девичья, – хозяйка провела Альку и Артура в обширную выхоложенную спальню и замерла в дверях. – Молодые люди в соседнем доме стоят, наискосок через улицу.

– Вишь, и с нравственностью здесь все в порядке, – подмигнул хозяйке Лажевский. Та молча закинула на плечо полотенце и ушла на свою половину. Артур хрустнул пальцами и повел носом в стороны – начал осматриваться. Ну-с, – суетился он, – вот и печка масляная… счас врубим, будет тепло. Девчонки появятся, определят тебе кроватку.

Панцирные кровати стояли в два этажа и все казались занятыми. Алька остановилась посреди комнаты и рассеянно спустила с плеч лямки рюкзака. Лажевский бегал вокруг и деловито обживал пространство. С улицы потянулись голоса. Дверь распахнулась; разговаривали уже в коридоре. Галин Иванна, ну что вы, зачем. У нас своей жратвы знаете сколько? Да и девки мои все равно к мальчикам ужинать пойдут. Опять полночи песни орать… Ольга Николаевна! – возвысил голос Артур. Кто это там? Ни фига себе, кавалеры сами приперлись. В комнату заглянула кругленькая тетя, пропела высоким голосом: О, Лаже-евский… Здрасте-приехали, с корабля и по бабам. Не, ну как вам это нравится? Ему наших не хватает, он с собой притащил.

Так удобнее было полагать, привычно затворившись в двухкомнатных апартаментах времен первых полетов в космос, воображать, что не она ушла, а он отпустил, сбежал, дезертировал – ведь даже чувство вины ему легче было принять, чем окончательную беспомощность и фиаско перед другим человеком, с одной стороны – олицетворяющим непобедимо упругую инертность мира, с другой – бесконечно притягательным и любимым именно за эту упрямую противоположность.

Просторная, несмотря на скудный метраж, квартира, – перед отъездом мама продала всю обстановку, собирая деньги на всякий пожарный, – населена, помимо хозяина, только самодельным книжным стеллажиком с дээспэшной панелью откидного стола, небольшим раскладным диваном, да еще бабушкиным трюмо, журнальным столиком и банкеткой в малиновой бархатной обивке, которые смотрятся роскошно и чуждо. Телевизор с DVD-плеером, купленные на единственный пристойный гонорар в жизни, стоят прямо на полу. Стены Данька завесил отцовскими картинами, пытаясь хоть как-то одолеть пустоту. Распаковав вещи, он посвятил первый вечер походу в дешевый пивной клуб, единственное ночное заведение в округе. Просидев там оставшиеся от вояжа копейки – даже надраться толком не получилось, назавтра он занялся тем единственным, что научился делать более-менее сносно – то есть конвертированием буйной своей фантазии в слова и предложения. Так продолжалось уже две недели; никто не звонил, не отрывал, никто ничего не требовал, – мир, будто удовлетворившись восстановленным статус-кво, заломав нелепую, несвоевременную пассионарность, отступился от него – спокойно-печального, каждое утро начинающего за стареньким лэптопом, каждый день заканчивающего с любимой книжкой, перестал предъявлять счета; даже квитанции за квартиру приходили с опозданием. По вечерам Данька иногда брал бутылку вина и отправлялся на залив. Жара в конце

августа концентрировалась, будто скатываясь в нескольких днях; эти несколько дней ему и выпали. Мягкие, потные, слабо гомонящие туристы брели в горку, навстречу; он торопился вниз. На маленькой каменистой косе блестели пивные бутылки; гранитные валуны придавливала ступенчатая плита лестничного марша – все, что осталось от разгроханной в последнюю войну Морской караулки; чуть дальше по побережью торчали осколки стен Нижней дачи, Ново-Александрийского дворца – цирковой полосатой, охристо-терракотовой расцветки. Этот заброшенный парк нравился ему своеобразным клошарским благородством – развалины дворцов честно зарастали травой и не выпендривались, только на приморской террасе резной игрушечкой светился дворец-Коттедж, да дымно-розовая Готическая Капелла стояла вечно запертой, за забором, на холме среди императорских дубов. Солнце не падало, как на юге, но лениво валилось в залив. Данька хлопал пробкой холодного, с характерным высотным привкусом чилийского вина и на нулевом уровне моря делал первый глоток – не по правилам глубокий. Легкий хмель действовал как камень, брошенный в спокойную, мертвую воду – слои слегка смещались, шли круги: тихая, размеренная рефлексия. С тем, что Янку ему придется потерять непременно, он уже соглашался раз пять. За раз-два-три-четыре – тоже пять лет знакомства. Правда, сначала они просто приятельствовали; может быть, лучше бы так и осталось. На этом пункте он обычно начинал грустно что-то насвистывать и швырять в море камешки. Блинчики получались не ахти, жизнь тоже не задалась. Ай-ай, как нам самих себя жаль, – злобствовал про себя Данька. Он робко набирал эсэмэску и тут же решительно ее стирал. Вспоминал Янку в клубе; Янку в Дахабе; Янку у себя дома. Кадры мелькали перед глазами один за другим; внутри все сжималось от очарования и жалости. Ему было жаль ее даже более, чем себя. Все казалось, что он чем-то ее обделил, утаил от нее что-то важное.

Она куриным жестом хлопнула себя по бедрам.

– Ольга Николаевна, я вам художницу привез. Помните, мы с вами на факультете говорили?

– Помню, – Ольга Николаевна сощурила внимательные глазки, вскинула ладонь поздороваться и тут же убрала, машинально вытерла о штаны – грязная. – Виноходова, Ольга Николаевна. Главная тут вроде, – она будто виновато развела руками и улыбнулась.

– Алевтина Смирнова, – высокая девушка с бледным лицом, густые волосы рыже-золотисты, острижены чуть выше плеч.

– По-моему, ей у нас не нравится, – моментально заключила Ольга Николаевна. – Только приехала, и уже пригорюнилась.

– Мне нравится. Очень, – произнесла Аля и вздрогнула, смутившись своего голоса – так определенно, почти резко это прозвучало.

У времени есть своя биохимия. Настроение, которое поутру дремлет, к вечеру, скорее всего, обострится и неизвестно еще куда заведет. Развинченная трудами дня логика поступит в распоряжение чувства и с радостью оформит самые фантастические идеи. Перебродив и истомившись долгим дорожным днем, Аля не просто готова была признать, но кожей ощущала правоту Лажевского – чуда не будет, потому что оно уже здесь. Пока соседки – маленькая аспирантка Оля Бондаренко, громкая грубоватая журналистка Шура и рыжая эстонка Тесса – копошились в комнате, вытряхиваясь из заляпанной рабочей одежды, прихорашивались и переодевались к ужину; пока Лажевский подлизывался к Виноходовой, напрашиваясь на позволение потусоваться пару дней в расположении экспедиции; пока суетилась хозяйка, пахло печеной пшенкой, а западные окна подергивались желто-розовой закатной корочкой, Аля выскользнула из дома и присела на белесую от времени деревянную скамейку. С карандашом и блокнотом. С течением времени бумага и карандаш все больше были необходимы ей для элементарного контакта с миром; как эстетическое чувство делало вооруженным глаз, сообщая происходящей дурной нелепице осмысленность художественного произведения, так грифель или кисть укрепляли, усиливали любой жест, и одновременно – защищали его необходимой опосредованностью. По природе открытая и яркая, почти задира, Алька с детства испытывала проблемы в общении из-за своей глубокой и сильной, точнее сказать даже – яростной, эмоциональности. История, случившаяся три года назад, которую они неделю назад в лицах разыграли на кладбище на манер античной трагедии, перепахала ее сильнее прочих. Никто из их маленького кружка не удивлялся этому – для Лары, Руслика и Розенберга она оставалась подружкой Славы Медведева, или Мишки, как его прозвали еще в школе. Лажевский долго и терпеливо догадывался о чем-то, пока она не сдулась терпеть это молчаливое понимание и не рассказала ему историю, услышанную от пьяно кающегося Бориса на Мишкиных похоронах. Артур отреагировал спокойно – только прикрыл рот ладонью и посидел так с минуту. Да, сожрали мы Каркушу. Выходит, так, – резюмировал он. Эта интерпретация их и сблизила. Если переживание Мишиной смерти лишь подтверждало ей угрожающую природу мира, то страшная и нелепая роль того, второго, указывала на слепую несправедливость этой природы, на опасность, от которой принципиально не существует защиты. Живи как угодно по своим законам; умирать все одно придется по одному общему беззаконию: urbi et orbi, городу и миру, которые присвоят тебя и сожрут.

Обычное твое интеллектуальное высокомерие, – написал ему на днях Витас из своего Евросоюза. Такой тирадой в аське разразился; ох. Кто тебе вообще сказал, что ты лучше; умнее; что у тебя есть нечто, чего нет у нее или у меня? Но ведь ты сам в этом настолько непреложно уверен, что и других умеешь убедить. Хорошо твоей Янке; она все же натура простая, сидит небось сейчас с подружками за десертом и косточки тебе, идиоту, вяло перемывает. А вот меня, например, ты этим чуть не поломал; в свою очередь. Этой своей вечной позой немого превосходства, будто тайну какую-то знаешь, а сказать не можешь: не поймут дураки потому что. А всего-то ты сноб дешевый, Даня.

Небо волновалось перед закатом, сизо-синие облака мягко вспыхивали персиковым исподом, нежились на излете апреля. Между ними лучилась гордая безвоздушная лазурь, и высокие ингерманландские сосны, как лапки крошечных насекомых, затлевали на солнечной свечке, что ухала, чуть не шипя, в залив. Как бы ни было, что-то в пейзаже властно противилось страху и безысходности, словно признавая их – целиком, до дна, но с какой-то веселой неумолимостью, как целое признает часть – и не по соображениям подобия даже, но по признаку непреложного свойства, сродства, как дерево признает жучка, что живет внутри и точит его корни, и когда-нибудь непременно убьет, но существование которого не отрицает ни коры, ни листьев, ни семян, ни сердцевины.

Поделиться с друзьями: