Летописцы отцовской любви
Шрифт:
12.
Виктор открыл мне глаза: я - дочь лампасника! Как я могла столько лет быть слепой?! Разве отец не брал меня в выходные в казарму? Разве я не видела, кто это? Ответ: я не могла это видеть, я была еще ребенком. Я была ребенком, а отец воспользовался моей несмышленостью. По сути все эти годы он дурачил меня!
Мои отношения с отцом сразу оказались на точке замерзания. В каникулы я под разными предлогами исподволь разрушала все наши общие уик-энды и ежегодные недельные отпуска.
– Но я уже с лихвой за все заплатил!
– канючил этот служака Чехословацкой народной армии и член коммунистической партии.
– Все оборви!
– Виктор был непреклонен.
С товарищем
– Отлично, - сказал Виктор.
– С ними мы не должны идти ни на какие компромиссы.
Когда мне пришлось - под нажимом мамы - поздравить отца с днем рождения, я, не глядя ему в глаза, только из жалости подставила щеку для поцелуя (Виктору об этом я не сказала). К Рождеству я через братца послала ему мерзкий дешевый социалистический галстук, который красноречиво выражал мое отвращение к таким людям, как он.
Галстук я даже не завернула.
В январе 1987 (кстати сказать, в день памяти Палаха:) я встретилась с ним (конечно, по его настоянию) в кафешке Общественного дома и наконец абсолютно откровенно выдала ему все, что о нем думаю.
Он не попытался даже защититься.
Я окончательно порвала с ним всякие отношения и два года, пока встречалась с Виктором, ни разу не навестила его.
Я отказывалась жить во лжи.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
РАЗВОДЫ, РОЖДЕСТВО И ПОДОБНЫЕ МЕЛОДРАМЫ
1.
Не стану вам мозги пудрить, будто свои записи я никогда не хотел издать, будто не хотел каждый месяц рисоваться в телике или доказать, например, этому залупистому трубочисту, который, кстати, вчера опять завернул к нам, что я хотя и сижу целый день дома под столом, но все ж таки не какой-нибудь слюнявый шиз, как он, судя по всему, думает. Ясно, всегда хотел... А кто не хочет быть знаменитым? Скажу как на духу: с этой заманчивой мечтой о славе я частенько втихаря заигрывал, но на этом заигрывании все и обламывалось. Записей были тонны, но меня насчет их постоянно одолевало сомнение. Я не верил себе, и, думаю, не без достаточного основания: в Гарварде я не учился, с литературным языком сроду не в ладах, а что до так называемой культурной почвы, так могу сказать вам лишь то, что со времен детства и отрочества не помню ни одного путного разговора о литературе, который при мне вели бы папаша-лампасник с мамашей-училкой. Но однажды сестрица втихую прочла мои записи и с того дня не уставала долбить меня, что, дескать, у меня талант и я должен издать их. Уйми гормон и тормозни, сказал я ей, у меня на такое кишка тонка. Но она так с меня и не слезла. И однажды процитировала то, что написал Честертон о Диккенсе: "Голый пламень чистого гения, который вспыхивает в человеке без культурной почвы, без традиций, без помощи религии и философии, без обучения в прославленных заграничных университетах и восжигает свет, какого никогда не было ни на море, ни на суше. В этом свете простые и обыкновенные вещи отбрасывают длинные и изумительные тени:"
– Да, класс!
– усмехаюсь я.
После нескольких лет напрасных уговоров сестрица в конце концов в позапрошлом году затащила к нам двух деятелей из Института чешской литературы, мэна и тетку, которые взялись вкручивать мне, что, издай я свои записи, я здорово насолил бы нашей литературе. Они гарантировали мне, что я, как говорится, в одночасье стану самым читаемым чешским писателем.
– Неужто так хреново с нашей литературой?- спрашиваю.
Они переглянулись,
а потом сообщили, какой нынче средний тираж чешской прозы.Тут уж дошло до меня: и впрямь полный отстой с этим делом.
– Так вы принимаете предложение?
– Но почему именно я? Разве вам не сказала сестра, что я девиант?
– Никого лучше нет у нас на примете, - говорит мэн.
– Поймите, - напирает тетка, - кому-то же надо это делать:
– Ну что ж, принимаю. О`кей!
– Спасибо. Вы, правда, милый.
Автографиада состоялась у меня в книжном магазине Фишера (примерно неделю спустя после того, как я был гостем в сестрицыной "Тринадцатой комнате") и, пожалуй, вполне удалась. Не сказать, что пришла уж такая уйма народу, но поскольку я совсем не привык писать от руки, каждая подпись, включая дату, занимала почти минуту, так что враз выстроилась очередь аж на улице. Это выглядело и впрямь внушительно, и папахен с сестрицей раздувались от гордости. За столом я, понятно, сидеть не мог.
– Как вы полагаете, шеф, могу ли я для подписывания спуститься вниз? спросил я Фишера еще до того, как все началось.
– Вниз?
– Я имею в виду под стол.
– Под стол?
– Под столом мне привычней, - объяснил я ему.
– Здесь, наверху, как бы это сказать, не моя стихия.
На лице у книготорговца отобразилось недоумение. Люди в магазине улыбались.
– Я всегда предпочитаю смотреть снизу вверх, - говорю я.
– Наверху я всякий раз теряю чувство реальности. Это напрочь расшатывает мою психику.
– В таком случае, - наконец восклицает Фишер, - почему нет?!
Я залез под стол и начал раздавать автографы, однако чую, что-то не клеится. Раз-другой подписал - и нервы пошли вразнос.
– Не хотелось бы, шеф, без конца затруднять вас, но не нашлась бы здесь какая-нибудь скатерть? Без скатерти я всегда чувствую себя страшно обнаженным.
– Скатерть?
– говорит Фишер.
– Точняк, шеф. Sorry, но без скатерти я скорей всего не справлюсь.
– Стало быть, скатерть?
– говорит Фишер.
– Нормально.
Он посмеялся, но скатерть принес. Я враз почуял себя гораздо лучше. Я шлепал подписи одну за другой - каждая занимала секунд пятьдесят, не более. Единственная заковыка заключалась в том, что меня практически не было видно, но Фишер с одной продавщицей утрясли дело запросто: повесили табличку АВТОР ПОД СТОЛОМ. Люди, по крайней мере, смеялись, а в литературе, думаю, это дело первейшее, не так ли? Подписывание теперь шло как по маслу. Телки нагибались ко мне - аж сиськи из выреза выскакивали.
– Я видела вас по телику, - говорит одна такая вполне клевая.
– Фантастика!
Я старался говорить максимально коротко, чтобы сосредоточиться на подписи. А когда не мог сосредоточиться, высовывал язык, что, согласитесь, на автографиаде выглядит довольно придурочно.
– Это было жутко смело, когда вы под конец вылезли из этой будки и нарисовались. Я в смысле: перед всеми. Это было: факт, колоссально.
– Серьезно? Ну спасибо.
С этой подписью я почти что управился.
– Вы, факт, были такой классный.
Финито: подпись - что надо.
– А не могли бы вы приписать там еще "Габине"?
– Нормалек, для этого я и здесь, золотко, - говорю я, хотя рука уже не моя.
Наконец все в ажуре и я могу взглянуть и на ее сиси: офигеть можно!
– У вас красивый почерк, - говорит Габина.
– Такой типа детский.
– Это единственное, что у меня еще детское. Все остальное у меня уже чертовски взрослое:
Она хихикнула, огляделась. А когда я подавал ей книжку, сунула мне в руку записочку с телефоном - почти такую же, как в тот раз Линда.