Лев, глотающий солнце.
Шрифт:
Сурков — достопримечательность Академгородка. Вдовец. Старый интеллигентный академик-геолог. Он открыл алмазы на Севере Сибири и в алмазном фонде страны — часть драгоценных камней — его собственность.
— Он женится на этой самой дамочке.
— Да ты что?
— Не веришь? Факт. Хотя. — Дима помолчал. — Наиболее современные искательницы выгоды уже присматривают не академиков, а новых русских…
— Кого?
Он посмотрел на меня, как на ископаемое. Честное слово.
— Не знаешь?
— Понятия не имею.
Мне было немного стыдно, но какая-то часть моей души смеялась.
— Может быть, и что СССР давно уже нет, ты тоже не ведаешь?
— Ну… как тебе сказать…
— А то, что Карачарову предложили в Бостоне кафедру?
— Да ты что?! — Я искренне удивилась. — И он согласился?
— Отказался.
— Почему?
Дима приостановился, поднял голову и посмотрел в небо, голубевшее сквозь кроны
— Лучше занимать большое место в разваливающейся прямо на глазах стране, чем в мощной сверхдержаве крохотный уголок при университете.
— Это он тебе так объяснил?
— Я сам догадался.
Дома, автоматически поправляя маме зажелтевшие в некоторых местах, душные подушки, я снова мысленно вернулась к разговору с Димой.
Нет, не Аида, охотившаяся на Суркова, стала этому причиной — в сущности, она меня мало интересовала, так же, впрочем, как и престарелый Сурков. Я немного, правда, пожалела его: говорили, что он — интеллигентный человек, кажется, из старой доброй львовской семьи, Аида… Но я не стала думать о них. Я верю: с нами происходит только то, что уже мы о себе п р е д с т а в л я л и. Неважно, что часто наши представления берут начало в источнике собственной родословной или семейной мифологии, мы выбираем, конечно, бессознательно, те детали, факты и образы, которые почему-то нам подходит, и это выбранное, а потом представленное, воплощаясь, составляет плетение нитей трех Парок, которые все, кто, разумеется, в это верит, называют с у д ь б о й. Но иногда наша судьба попадает во власть ч у ж и х представлений. И тогда… Я подумала о Филиппове. Мне порой кажется, что он навязывает мне какую-то иную жизнь, не ту, какая мне суждена, мне кажется что он к чему-то ведет меня… К краю обрыва? Может быть. И власть его чувства надо мной очень сильна: я попадаю под гипноз его взгляда, его страсти…
Нет! Не хочу!
Впервые после долгой разлуки с ним, я подумала, что лучше мне не видеть его никогда.
Приготовив маме чай из трав, тетя Саша принесла какой-то специальный, успокоительный сбор, я стала поить ее, терпеливо поддерживая чашку возле ее истонченных коричневатых губ, думая, однако, не о ней и не о том, какие у нее стали тонкие голубоватые руки, совсем старческие, — но о Карачарове. Нет, даже и не о нем: в том, что он отказался уезжать в Штаты, хотя вереница сотрудников городка уже улетела за океан, я не видела ничего удивительного: Карачаров каждый год по нескольку раз ездил в разные страны, его работы печатали там и даже какой-то его родственник, если верить институтским слухам, служил в германском посольстве. Тот, заграничный плод, все прошедшие годы не был для него запретным. Здесь ему, наверное, именно поэтому было интереснее… Разве есть на Земле место, где все так ненадежно, рискованно и неожиданно, как в современной России!? Но меня встревожили слова Димы о разваливающейся на глазах стране Я т а к не чувствовала. Действительно, какие-то громоздкие декорации, с позолоченными колоннами и колоссами в стиле Древнего Рима или чего-то похожего, рухнули и тех, кто оказался рядом, придавили своей картонной и глиняной тяжестью, но это рухнули именно декорации, а под ними, за ними, над ними обнаружилась ж и з н ь. и та страна, в которой жила я, всегда была именно вот этой, живой, открывшейся под и над и за декорациями реальностью… Но был один момент, который беспокоил и меня (и, возможно, упоминание Димой имени Суркова как-то это мое беспокойство сделало более определенным): под искусственными золотыми колоннами оказалось настоящее золото, а за фальшивыми бриллиантами — настоящие алмазы. И вот, пока те, на которых рухнуло, и те, которые расшатывали, еще только стали пытаться сориентироваться, на кого рухнуло и что за всем обвалившимся обнаружилось, нашлись быстрые да ловкие, подскочили и давай все настоящее с молниеносной скоростью растаскивать.
Чай кончился. В полумраке поблескивала чайная ложечка на стуле у ее кровати. Последняя серебряная ложечка в нашем доме. Что я могу купить, когда у мамы крошечная пенсия и у тети Саши, проработавшей всю жизнь на заводе, тоже крошечная пенсия. И тэ дэ. И тэ пэ. А с деньгами стало что-то такое твориться: уже десять тысяч — это ерунда….
Однажды Филиппов сказал мне: «Хочешь, подарю тебе золотые серьги. Тебе так идут серьги.»
Я, конечно, отказалась.
Я сама люблю дарить Ну и потом… В общем, все понятно».
«23 октября.
Ну вчера был и денек! Да и ночь!
Вообще, я замечаю, что существует какой-то ритм событий: пусто, пусто, вдруг, в один и тот же день, все, словно сговорившись, появляются в моей жизни, насыщая ее событийным содержанием, таким густым, что потом, долгое время, я не могу вернуться к самой себе…
Может быть, я как— то не так все определяю…
В общем, сначала, утром, в институте появился Филиппов. Появился в отделе статистики или как он там называется,
я не помню точно, сел скромно за стол, как потом рассказал Дима, а ему некая дама, имя которой он утаил, разложил какие-то бумажки и стал вроде как бы работать. Все, разумеется, обалдели.К нам в отдел он не зашел.
Потом, это опять со слов Димы, в коридоре возле отдела возник институтский слесарь, обычно проводящий время в лабиринте подвальных труб — его имя Дима не назвал — и мимоходом изрек: «Видели Филиппова? Две недели просидит — будет замдиректора».
Его слова Дима даже отказался комментировать. Хотя мне сразу показалось: вещун из подвала прав.
А в конце дня случилось самое …то ли ужасное… то ли… в общем, меня вызвал к себе Карачаров.
— Вам никогда не говорили, — спросил он, — что вы умеете очень здорово помогать людям?
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду ваши прирожденные способности к целительству. Разве Вы не чувствовали, что если человек, с которым вы разговорились, был в депрессии, то после контакта с вами, депрессия его проходит? Вы словно забираете ее себе? И не только депрессию, но и страхи, тревоги, эмоциональное напряжение! Сначала я проверил это ваше свойство на себе: действовало стопроцентно. Но, разумеется, мне хотелось найти и другие подтверждения. И они нашлись: Владимир Иванович Филиппов, когда я рассказал ему об этом вашем свойстве, не просто понял меня мгновенно, но и признался, что мысленно часто называл вас «санитаром природы» — именно потому, что в вас, как в воронку, притягиваясь, уходит всяческий человеческий п с и х о л о г и ч е с к и й м у с о р. — Последние два слова Карачаров произнес полушепотом.
Я молчала.
Собственно говоря, ничего нового сейчас я не узнала. Просто все то, что я только чувствовала в себе, но не очень стремилась как-то логически обосновывать, придавая этой своей черте не слишком большое значение, Карачаров облек в простые определения. Да, я забираю ч у ж о е состояние. Причем, обычно п л о х о е чужое состояние. Я вспомнила тоску, которая порой нападает на меня — я всегда ощущала ее не как свою, а как тоску мамину. И на работе: Димино напряжение, а он к нему очень склонен. я долго чувствовала как свое. У меня никогда не было головных болей. А у Димы они часты. И вот у меня стала появляться на работе головная боль, а у него исчезла. Именно с Димой я и провела один любопытный эксперимент, потому что первый раз в жизни мне стало тяжело испытывать чужую боль как свою. Я обратилась к нему мысленно — мы сидели каждый за своим столом, напротив друг друга — и сказала: «Извини, Дима, но мне твоя головная боль непереносима. Забери ее обратно». И я посмотрела ему прямо в глаза. Взгляды наши встретились. Что-то мелькнуло в его зрачках. Головная боль сразу прошла. И больше — с того самого момента — я н е п р и н и м а ю его неприятных состояний на себя. А к нему — тогда же! — вернулась головная боль. И теперь она вновь мучит его постоянно.
Я не стала рассказывать об этом Карачарову. Я испытывала из-за Димы чувство вины: почему я не сбросила его боль куда-нибудь в нейтральное место — в старую пожухлую листву, к примеру? Почему я сразу решила возвратить ее ему? Впрочем, в который раз утешила я себя, возможно потому, что он пользовался мной, как транквилизатором, не спросив на то разрешение. «Я звоню тебе, когда мне плохо», «Я прихожу к тебе, когда меня охватывает отчаяние», «Я иду к тебе, если у меня на работе неприятности»… Сколько я слышала таких признаний? Я даже не помню всех, кто один, два, три раза приходил ко мне на работе или домой.
Обычно никто не интересовался м н о й. Все припадали ко мне, чтобы облегчить свою душу. И только одна очень умная женщина — моя мимолетная приятельница — сказала однажды: «Анна, гони меня. Я сбрасываю в тебя мою личную помойку. Не позволяй этого никому». Но я единственный раз воспротивилась — отказав в приюте Диминой головной боли.
Вот и сейчас, не спросив моего разрешения, к т о — т о внедряет в меня с в о и мысли о самоубийстве. Эта мрачная картина (не буду в описывать в деталях!) наплывает на меня все чаще и чаще. Я знаю. — это ч у ж о е. Чье? Вот здесь мое слабое место: я п р и н и м а ю мысль или чужое чувство, но воспринимаю его чаще всего сначала как свое, а потом, пытаясь отделить его от себя, от своего сознания, всегда путаюсь, определяя источник: от к о г о же оно? Кто посылает в мое сознание этот трагический сигнал-приказ: может быть, Абдуллин? Он всегда был одержим «пограничными образами». Или моя мама так устала от мук неподвижности, что иногда думает уйти из жизни сама? А Филиппов? Ведь так мне близок … Нет, он-то как раз по сути своей жизнелюб. Жизнелюб? Вот, написала и задумалась. Почему я так решила? А вдруг я улавливаю суицидальные мысли Дубровина? По-моему он страдает, что его статьи пылятся у него дома по ящикам, а не получают зарубежным премий. Как-то Аида назвала его Сальери. Он тебе мучительно завидует, сказала она, зависть к тебе — это чуть ли не смысл его жизни.