Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лёвушка и чудо

Балдин Андрей

Шрифт:

Мне интересен человек, который борется со своим «покровом» (коконом времени), то вырастает, вылезает, выдирается из него, то с головою тонет.

Чертит и чертит себя — вот еще один объект для наблюдения архитектора. Насколько удачно было это перепроектирование? Можно ли вообразить себе образец, некоего особенного, идеального Толстого, который справился с этой задачей? Самого Толстого в качестве такой идеальной фигуры вообразить невозможно. Он слишком резок, авторски деспотичен и, главное, переменчив в своих метаморфозах.

Тогда кто-то другой — выдуманный, пластилиновый, меняющийся в огромных каменных пальцах Толстого.

Понятно кто:

Пьер.

Тут я подхожу (подъезжая к Москве) к о вопросу, который уже задал и на который, мне кажется, есть вариант ответа.

Кто Пьер?

Очень хорошо, что это рассуждение является по дороге в Москву.

Пьер движется в Москву, преображается в Москве. Пьер, как и Толстой, не помещается в Ясной — в Лысых Горах, в Отрадном. Там и там он гость. Так и есть, он гость в Ясной.

Наверное, именно такое, отстраненное, «увеличенное» положение Пьера позволяет ему увидеть, прозреть ситуацию в целом, поэтому ему в одно мгновение открывается зрелище жизни (романа). Пьер в этом «геометрическом» смысле равен ясновидцу Толстому.

Но тогда еще важнее делается ответ на вопрос: кто Пьер?

Я имею в виду — кто его реальный прототип? Все главные герои «Войны и мира», за исключением несчастного князя Андрея, имеют в жизни реальных прототипов. Все укоренены в толстовской семейной хронике. Это непременное условие их существования и — что гораздо важнее, — непременное условие осуществления главнейшего авторского опыта, чуда по возвращению времени.

По идее, у Пьера нет такого прототипа. И Пьер как-то неопределен и зыбок, толст и округл как ноль.

Однако теперь, после поездки в Ясную, после наблюдения этого странного места и его окрестностей, после нового осознания положения Ясной по отношению к Москве («детская» Ясная против «взрослой» Москвы) появляется некая гипотеза на этот счет.

Давайте подумаем.

Вопрос — о ком идет речь? Толстый человек, бастард, незаконный отпрыск видного рода, приезжает в Москву, проводит в ней некоторое время в неопределенном, «нулевом», состоянии, без фамилии и состояния, без особой московской перспективы. Но вот в его судьбе случается счастливая перемена: он участвует в великой битве за Москву, и она признает бастарда, он укореняется в ней, обретает важный статус, женится, пускает корень, «воцаряется» во времени.

Кто это? Понятное дело, Пьер.

Но, если подумать, та же самая история совершается с самым первым Толстым, тем бастардом из Рюрикова рода Волконских, Иваном Юрьевичем Толстой Головой. Он так же толст и незаконнорожден, так же приезжает в Москву, участвует в великой битве (не Бородинской, как у Пьера, а Куликовской) и в награду за подвиг получает статус, состояние, фамилию, корень во времени.

Они определенно схожи. Слишком схожи.

Выходит, у главного героя Толстого, Пьера Безухова, был реальный прототип в истории толстовской фамилии — первый Толстой, Толстая Голова. И далее, следует предположить, что они неслучайно так точно «геометрически» схожи. Толстой пишет своего Пьера с первого Толстого.

Отлично, тогда понятен ответ и на предыдущий вопрос: кто идеальный «по размеру» человек, пришедший в равновесие со своим коконом времени. Кто этот человек-матрица, помещенный Толстым в осевое мгновение времени? Пьер, разумеется, преображенный в вареве времени за пятьсот лет Иван Юрьевич Толстая

Голова.

Пьер есть очеловеченное чудо во времени, ему дано спасение во времени.

Некоторым доказательством можно считать ту настойчивость, с которой Толстой пытается вместить сам себя в эту человеческую матрицу.

Его биография имеет сходство с биографией Пьера Толстая Голова. Что-то дано ему от рождения, чего-то он намеренно добивается сам. Толстой, разумеется, не бастард, зато в нем течет кровь бастарда, о чем он никогда не забывает, чем мучается всю жизнь, особенно в детстве, пока он существует как «никудышный», как Лёвушка.

К тому же формула его рождения заманчиво странна: он родится от пересечения двух ветвей некогда расщепленного (Рюрикова) рода.

Толстой — «заочный» человек, как и Толстая Голова, он родился за Окой. Пьер в определенном смысле также «заочный» человек: он является в Москву как бы ниоткуда, из-за границы, при этом Толстой умалчивает как может о его предмосковской жизни.

Далее — Толстой, как и Толстая Голова, как и Пьер, добирается до Москвы. Именно здесь, летом 1837 года, его настигает круглое сиротство, в известной мере его «обнуляющее». Нет, это не его стремление, так жестоко распорядилась судьба. Так или иначе, он — никто в Москве (затем в Казани, затем на Кавказе, Крыму и далее).

Кстати, на Кавказе, в Крыму и далее он воюет за Москву.

Толстому известно, что такое битва за Москву: это севастопольская, кавказская битва.

Наконец, Толстой женится в Москве — венчается в Кремле, испытывает по этому поводу счастливые головокружения.

Он «вчерчивает» себя в исходную толстовскую, как полагает, царскую матрицу — настойчиво, последовательно, потому что только так, вписавшись в нее, он сможет совершить загаданное, во всех других случаях невыполнимое Никольское чудо.

Все сходится; осталось додумать немногое: роль Ясной Поляны в этом космическом по размаху черчении (опять я среди своих нетленных чертежей).

Москва все ближе.

Понятно, что Ясная есть в первую очередь лаборатория, площадка для чудотворения.

Но — ее земное лоно именно что приземлено и даже язычески «провалено». Ясной может быть доволен только Лёвушка, не сам Толстой. Отсюда муки несоответствия замысла и яви, перманентного метафизического переодевания.

Нет, он не помещается в Ясной, он для нее слишком велик, слишком толст (головой). Слишком Толстой.

Его чудотворение требует рецептов большего порядка сложности. Московским образом, вне Ясной, в увеличенном пространстве смысла Толстой отыскивает их и применяет. Так применяет, что мы по сей день не всегда различаем его тайные фокусы. В этом смысле мы как его литературные производные в своих композициях проще его — точнее, площе.

Это особенно, ощутительно ясно после наблюдения его «детской» лаборатории. Мы меньше Толстого, меньше в числе измерений, задействованных во времятворении, словотворении. Наши двумерные тексты суть только списки с его текста-пространства. В одно мгновение его романа собрано пятьсот лет — от XIV до XIX века, от Толстой Головы до толстоголового Пьера.

Для нас это чудо, для него — результат точного лабораторного действия, переосознания Лёвушки, победы над Лёвушкой.

Мы же, вслед за Толстым пишущие, с Толстого списывающие, гордые его потомки по сей день пребываем «в формате» Лёвушки, ищем неведомого чуда — литературного, словесного, бумажного.

Поделиться с друзьями: