Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Левый полусладкий
Шрифт:

16

В городе было двенадцать ресторанов. На такое небольшое жизненное пространство этого было более чем достаточно. Как и все мы, они прошли все стадии музыкального развития от середины пятидесятых, когда можно было услышать за так называемый парнас все что угодно, вошедшее в музыкальную жизнь страны и народа от «Мурки» и «Тебя, разбитую, совсем седую, к вагону сын наш подводил» или «Течет речечка, ой да по песочечку, бережочек моет, и молодой жульман начальничка молит», что, конечно, пришло вместе с волной зэка и политзэка после хрущевской амнистии и его антисталинской речи. Но были уже и невъебенно модные «Мишка», «Раз пчела в теплый день весной» или конечно же ползущие сладковатым запретом под столами пьяных господ советских офицеров Петр Лещенко и Вертинский. И совсем уж неуловимые тогда Чак Бери, Бил Хейли или какое-нибудь аргентинское танго, выуженные с коротких плавающих волн «Голоса Америки», шлепнутые на рентгеновские снимки и воспроизводимые потом ресторанными трио или квартетами. Обычно это были: если трио — то контрабас, ударник и сакс или труба, если квартет — то к этому добавлялся конечно же рояль, ну и конечно же не входившие в число ни трио, ни шмио исполнители. Иногда это были стоящие у микрофона странные мужские и женские типажи, жеманно складывавшие ручки у солнечного сплетения слева, иногда кто-то пел из оркестрантов. И весь этот музыкальный сыр-бор вертелся на слуху у всех ресторанов и всего города.

Пели

плохо, но так душевно, пили и жрали так много, что потом долго и совсем обнявшись танцевали допоздна, до закрытия. Иногда появлялся гусар, то ли залетный, то ли из шахтеров или с зоны с большой деньгой, и объявлял: «Закрывай ресторан, метр, гуляем всю ночь, я башляю хаванину и музыкантам». И вот там было все: и смех, и слезы, и разборки, — но музыка оформляла эти все посиделки. Конечно же, не все равно, под какую мелодию тебе исповедовался какой-нибудь мариман или чистили рыло под «Мой Вася, он будет первым сразу на Луне», «Марина, Марина» или «Поспели вишни в саду у дяди Вани». В самом главном ресторане «Астория» играл на барабане известный всем барабанщик Аркаша. Он отличался прекрасной старомодностью и время от времени подходил к столу, где всегда сидели кореша, опрокидывал рюмку и кому-нибудь жалобился громко: «И что они, эти современные буги-ву хули-рули?» — Так он называл хали-гали. — То ли дело «Роза, налей-ка рюмку, Роза, ведь я с мороза». «И за шо воевали наши деды, шоб слушать эту пездемону». Но говорил это незло, ибо сам был виртуоз. Его коронным номером был трюк с барабанной палочкой: в момент, когда он отбивал такт ногой на большом барабане, а правой рукой стучал по тарелочкам, левая в это время на уровне плеча крутила другую палочку между толстых и, видимо, нежных, коротких пальчиков, палочки пробегали по нескольку раз от большого до малого, и это вызывало восторг и бурю оваций. На него ходили специально. Он был маленький, толстенький и целый день стоял под рестораном в толковищах со всякого рода жалобщиками, раздавал советы. Как-то мой друг подцепил, ну, этих, как они, лобковые, сказал, что в бане. «Ну да ладно, ври больше, — сказал ему Аркаша, — но не бойся, у меня в сорок четвертом в Ташкенте было такое и в ушах, и в бровях, и на груди, главное — не запускать». «И что делать?» — спросил, чуть не плача, новичок мандавошечник… Аркаша тихо говорил: «Бежать в баню, бриться наголо». — «И что потом?» — «Идти к реке или морю, натереться селедкой и ждать, пока они захотят пить и все уйдут», — все хохотали, понимая, что это был розыгрыш. Ах, Аркаша, и когда появились все эти бит-группы, вокалы, подсветки, маракасы, и парнас стал падать, и никто не заказывал «Ах, Одесса, жемчужина у моря», и подходил какой-нибудь хмыренок и, суя ему трешку, толковал: «Аркаша, сделай хоть кусочек из арии Христа » — Аркаша совсем загрустил, перестал крутить палочку, как-то в последний раз оторвался со своими песнями с одним заезжим дальнобойщиком старой гвардии, со всей плечевой и тихонечко так свалил в Канаду, работал там на обертке апельсинов и мандаринов со своей женой, но, видимо не вынеся такого поворота в своей артистической карьере, бедный, умер от почечной недостаточности…

Но музыка тогда была повсюду, ее становилось все больше и больше, мир открывался через музыку, ибо нельзя было заткнуть эфир во всю его ширину и глубину.

Вскоре уже вовсю зазвучали «Битлз», Криденс, Литл Ричард, Адамо, Рей Конифф со своей компанией голосовых свингов и конечно же Рей Энтони Шоу, Бренда Ли, Рита Павоне, Николо Дибари, Чарли Паркер, Фрэнк Синатра, Луи Армстронг и Элла Фицджеральд. И все это разливалось на улицах города большим ковшом: подходи, наливай и пей полным горлом. У моего окна выстраивалась толпа, по вечерам и я врубал на полную мощность Элвиса Пресли, и какому тогда обкому было устоять, который с трудом выпускал на сцену Эдиту Пьеху и Эдди Рознера после долгих комиссий и прослушиваний. Вот здесь и кончилась советская власть, когда появился магнитофон и коротковолновик «Спидола», который брал запросто с шестнадцати метров «Голос Америки» из Вашингтона. И не антисоветские речи сражали тогда совок, а «Саммэ тайм» Гершвина или истошный вопль Мика Джаггера. Дальше — больше… Конечно, уютно примостились в наших домах на правах самых близких и Окуджава, и Высоцкий, и Клячкин, и Кукин, и Визбор, и Галич. Вот уж где пропустили удар так пропустили. Боялись ракетно-ядерного удара, а пропустили музыкальный. Ибо, когда Эдит Пиаф своим скрипучим великим голосом вещала о своей любви и смерти всему миру, и у нас все понимали, что это ложь, мол, там на Западе одни беды, а у нас — другие, всем становилось ясно, что боль, трогавшая Эдит, — это и наша, и боль каждого.

А дальше еще хуже — появилась настоящая философская популярная музыка, и молодежь уже не только через сложных Рахманинова и Пендерецкого, но и через «Моди Блюз», «Кровь», пот и слезы Джетро Тал, Кинг Кримсон, Мохавишну Супертрэмп и далее везде, через «Пинк Флойд», наконец, через настоящий американский черный блюз могла кое-что понять на доступном языке родной шестиструнной и голосовых связок. И самое главное — всему этому без сожаления отдалась сама природа, она как бы слушала себя, доселе не слышанную, и мы слушали себя, доселе неслыханных, и поэтому, как говорили тогда, пиздец подкрался незаметно. Когда гэбэшники, конфисковавшие на таможнях или по стуку «Блэк шабаш» или Карлоса Сантану, не дробили пласты своими модными узконосыми шузами и не плясали на костях рок-н-ролла свой коричневый танец, а тайно тащили все это домой своим выкормышам, которые тоже торчали, как и все мы, от иглы, дрожащей в бороздке… — вот здесь совкам нужно было завязывать самим и начинать уже тогда перестройку по музыкальным нотам, а не под погребальные марши отцов коммунистической империи…

17

Демонстрации в городе были поводом для того, чтобы себя показать и других посмотреть. Надевалось самое лучшее, дефицитное. Колонны выстраивались с самого раннего утра в боковых улицах, а потом к десяти утра стекались к главной площади, где была установлена временная трибуна и на ней стояли местные партбоссы с подобающими ряшками. Они самодовольно улыбались и ждали народ, который будет снизу их любить и приветствовать. Люди брели всегда как-то вяло, и надо было их бодрить нечеловеческими здравицами, ожидая того же. И вот когда все как-то сникало, один из пузанков обхватывал микрофон, как бутылку армянского коньяка, и дул в нее: «Да здравствуют работники кирпичного завода под руководством нашей партии! На голову каждого горожанина приходится сейчас по тридцать восемь с половиной кирпичей! Ура!

Да здравствуют работники кожевенного комбината под руководством славной партии коммунистов! Два миллиона вьетнамцев и миллион камбоджийцев ходят в наших сандалиях!

Мир праху миллионам свиней, отдавших свою кожу нашим братьям по партии! Ура!

Коммунальники и виноделы, медработники, парикмахеры, спортсмены и домохозяйки! Под руководством партии Ленина вы искупали и напоили, вылечили и подстригли более тридцати процентов населения нашего города, а домохозяйка-спортсменка Копьева связала свою жизнь с чемпионом мира по плевкам в длину из Соединенных Штатов. Да здравствуют плевки в нашу сторону под руководством нашей славной компартии».

На самом деле никто эти вопли не слушал, все спешили к буфетам в конце шествия, чтобы отметить выход на улицы города… Врачи, допустим, не очень любили ходить на эти спектакли, особенно врачи психбольниц, особенно нести транспаранты и маяться с ними по переулкам и переулочкам, и вот они решили небуйнопомешанных долгожителей дурдомов с лицами, неважно какими, растворить среди работников, медсестер и вышибал

с транспарантами и портретами вождей, чтобы облегчить свои руки и души, заняв их более приятным грузом, к примеру рюмками коньяку. И вот бедные обитатели желтых домов, раз в год вырывавшиеся погулять в город, с удовольствием и удивлением, неровно неся наглядную агитацию, стали смотреть на народное руководство снизу вверх, истекая слюной дебилов, акромегалов, с неподдельным любопытством завидя в них родственные души и сокрушаясь, почему они не лежат вместе в одном заведении… Несколько лет подряд это проходило, и врачи, и вышибалы кайфовали тайком, что им не приходилось таскать эту дурь за собой по городу и обязательно возвращаться на место. Психбольные после демонстрации немедленно шли по койкам и укладывались рядом с вождями. Но вот однажды один из наиболее здоровых на трибуне вдруг обратил внимание: чего это на него так пристально смотрят не очень обычные демонстранты — глазки у них собирались у носа в кучку, и головы, и подбородки были такие же, как и у большинства президиума: свиноподобные, с безумными глазами. И он, этот здоровенький, тихо спустился к крайнему в ряду, замыкающему шеренгу, и спросил: «А ты кто такой?» — «Как — кто? Его величество царь Николай Второй, а ты кто такой?» Тут здоровенькому стало совсем нехорошо, и он подошел к другому, с портретом Дзержинского. Тот был в бейсболке, босиком, и синий вылинявший халат был заправлен в женские байковые рейтузы большого салатного размера. «А ты кто такой?» Он заплакал: «Дяденька, я писать хочу и не могу раскрыть ширинку, помогите мне, а то я сейчас уроню портрет нашего главного врача». Помощнику первого стало плохо. Он отвел несуна за трибуну, и тот долго и сладострастно охал и стонал, пока желтая парная моча текла из-под трибуны под ноги марширующим.

«Шире шаг, первопроходцы крымского сухого вина, тьфу, травостоя. Под руководством ком…» В это время один из демонстрантов поскользнулся на луже желтоватого цвета и ебнулся прямо перед трибуной, и тут же помощник выхватил микрофон и заорал: «Да здравствуют акробаты, циркачи, абсолютные гимнасты нашего времени! Под рук…» «Ура» заглушило его патетические слова. «Товарищ первый, — обратился он к первому… — Я все понял, будешь награжден орденом дружбы всех народов, а этого главного из дурдома завтра же, нет, после, нет, послепослепослезавтра ко мне на ковер… Я ему покажу, как нужно ходить перед нашей трибуной, я ему покажу! Разве дело в нервах? Больные-больные, а ведь все здоровенькие, диссиденты проклятые, еще рожи корчить будут…»

На праздниках и демонстрациях зарабатывали художники. Всегда, к примеру, не хватало актеров для Ленина на броневике или Сталина в шинели и на открытой грузовой машине в окружении детей. Мой друг Юрка всегда подвизался на этом и имел сотню в день демонстрации от райкома. Столько же можно было получить за Сталина, но труд, надо сказать, был неимоверным: Юрок был небольшого росточка, как Ленин. Его одевали в серый костюм с галстуком в горошек и знаменитую кепку, усаживали поглубже на рыжую Юркину волосатую голову, чтобы думали, что под ней лысина. Перед этим они бронзовой краской красили ему лицо и даже уши и руки, и получался такой памятник, только говорящий, картавящий. Главная задача — это на главной улице, и особенно перед трибуной, стоять не шевелясь под броневиком и смотреть вдаль, щуря по-ленински глаза и протягивая руку перед собой. Левая рука должна быть, как всегда, в кармане. И вот это было самым трудным, потому что Юрка был очень подвижным, непоседливым, шухарным пареньком — простоять в одной позе целую улицу для него было неимоверно трудно… Но в улицах, где все шли расслабленно, проблем не было. Ленин мог даже сойти с броневика, пропустить стаканчик красного и поговорить со Сталиным, который ехал на грузовике с открытыми бортами в окружении детей разных народов. Однажды я стал свидетелем их разговора. В Сталина переодевался студент-грузин из мединститута. «Ну что, Володя, выпьем по стаканчику?» — «Иосиф, а почему бы и нет». — «Володя, ну а как Наденька, не хворает?» — «Да вроде ничего, а твоя, Иосиф?» — «Да все так же». — «А что, Володя, — переходя на шепот, вдруг заговорил Иосиф, — может, в общагу завалимся, там у меня есть пара кадров, уже лежат готовые». — «Да что ты, Иосиф, меня Надя ждет». — «Ну не буду настаивать, Володя». — «До следующего праздника». И они расходились по своим точкам. Юрка — Ленин залезал на броневик, сделанный из фанеры, под которой ползал обычный ГАЗ-69. Студент-грузин тире Сталин располагался среди детей на открытом кузове ЗИЛа, и все шло своим чередом. Так это продолжалось, пока Юрка на пути к главной трибуне не перебрал немного и на глазах всего местного политбюро и приближенных, когда водитель «газика» чуть притормозил, со всего маху не грохнулся перед трибуной с броневика.

Началась, конечно, паника, никто и не побеспокоился, жив он или нет. Сверху раздался крик: «Колонна в обход!» А Юрка — Ильич лежал, сучил ножонками и, когда его оттаскивали менты и гэбэшники в сторону, кричал, что он кричал всегда с броневичка и не успел на этот раз: «Революция, о которой в последнее время так много твердили большевики, свершилась». Но это уже никого не интересовало. Так закончилась его карьера Ленина, и, иногда выпивая среди друзей, он ностальгически вспоминал: «А, бывало, как глянешь на всю эту хевру сверху, и видно, что они меня даже и намазанного боялись, что я скажу всю правду». Какую правду, никто не знал, и все успокаивали его: «Ничего, Юрок, еще отмажешься, они тебя еще вспоминать будут, ведь стоял ну как живой, даже однажды яйцо почесал, как вечно живой, никто и не заметил, так-то им, сукам, и надо». Но Юрку трудно было свалить с ног, тем более что ему надо было учиться и кормить семью. Однажды он услышал по радио, что все продовольственные магазины начинают работать на полчаса раньше и поэтому и перерыв и закрытие будут перенесены на полчаса позже. Юрок набрал полный мешок красок, нарезал новых трафареток и пронесся по всем магазинам города. «Надо поменять вывеску, пока вы закажете». — «Конечно, конечно», — радовались директора. И через дня два или три у нашего Ленина был мешок продуктов и куча трешек и пятерок. Пили и учились безбедно года два. Научился у вождя мыслить философски и конкретно.

18

Савелий Семенович Эпштейн был высоким, рыжим, породистым евреем. У моего отца он работал вестовым, когда ему было всего шестнадцать лет. Он был исполнительным, скромным и очень успевающим делать все и очень элегантно. Отцу он нравился, и он всячески его поддерживал, и вот, когда он стал взрослее, отец двинул его дальше на другое, более престижное и пристойное место. Затем он исчез. Мать говорила, что он уехал учиться, но потом вдруг опять появился в городе. Отец к тому времени уже болел и вскоре умер. После похорон отца, в которых Савелий Семенович принимал самое деятельное участие, как-то на стадионе он подошел ко мне и очень по-родственному сказал: «Зайди ко мне на работу, вот адрес, утром в девять». Я учился тогда в седьмом классе, мать не могла нас одевать прилично и даже кормить. Иногда у нашего дома останавливался автомобильчик, такой новый старый «Москвичок» с деревянными переборками, и шофер приносил матери большой сверток и очень уважительно говорил: «Это вам от Савелия Семеновича». Мать стеснялась, но не принять свертка не могла: в доме порой нечего было есть, а в свертке были мясо, колбаса, масло, сыр, нашей семье хватало месяца на два. Или перед самой зимой у ворот останавливался огромный грузовик и ссыпал тонны полторы сухого шуршащего угля-семечка, вслед за которым из кузова выпадали уже напиленные дрова. Мать спрашивала: «Сколько я вам должна?» — «Не, ничего, это вам от Савелия Семеновича». Я не знал никаких тайн моей семьи, но мне это нравилось, что у нас был такой мощный покровитель, о котором в городе поговаривали, что он очень богат и содержит несколько артелей. Мать переживала, стеснялась, вздыхала, но была рада, что на ее сто рублей приходилась такая помощь, и, конечно, молчала…

Поделиться с друзьями: