Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

У дверей нашего соседа, кондитера Суккума, я вынужден сделать еще одну остановку. Убираю руку с плеча девочки, прислоняюсь к косяку и пробую разгрузить больную ногу. На последнем отрезке пути, от рыночной площади до нашего переулка, Лизхен пришлось поддерживать меня. Не только кисть моей правой руки — вся она тяжелым грузом лежала на плечах и на шее девочки. Не понимаю, как она незаметно для меня могла вырасти за прошедшие годы так, что при необходимости служит мне опорой. Терпеливо ждет, пока я собираюсь с силами, чтобы двинуться дальше. Лизхен говорит, что завтра, когда минет девятая годовщина гибели Гахиса, она отвезет меня на такси к доктору Зиналли. Утренние сумерки смешиваются на мостовой нашего переулка с отраженным светом лампы у входа в дом. Кусочек картона, который лежит там, я заметил еще в тот момент, когда мы остановились у дверей кондитера. Но только теперь, с ослаблением острой, колющей боли в пальцах ноги и с их прогрессирующим онемением, я прошу Лизхен поднять его, ибо мне видится в нем нечто определенное.

С трудом сделав три шага к середине улицы, старик гахист нагибается, чтобы что-то поднять. Потом, все так же прихрамывая, возвращается в круг света от лампы, подносит к глазам поднятое с земли — скорее всего это клочок бумаги — и долго всматривается в этот клочок, словно изучая какую-то надпись. Мы наблюдаем за ним. Ты видишь только то, что вижу и я, однако затем ты неожиданно спрашиваешь, почему Куль ничего не сказал нам о девятой годовщине гибели Гахиса, не упомянул ее ни единым словечком, почему

не счел заслуживающим упоминания даже то простое обстоятельство, что наше пребывание в городе пересечется по времени с юбилеем, чреватым самыми разными последствиями. Я удивлен вдвойне: тем, что до сих пор сам не задался этим напрашивающимся вопросом, и серьезным служебным проступком, каким, несомненно, является сокрытие информации. Что бы ни подвигло на это Куля, после нашего возвращения ему придется подать прошение об отставке… Старый гахист прячет записку, которую так долго рассматривал, под своей рясой. Делает он это не спеша, задирает рясу чуть ли не до бедер, и мы видим, что под ней обыкновенные брюки. Затем ковыляет дальше и, дойдя до угла шпайковского дома, пропадает из нашего поля зрения. Миновав непростреливаемое пространство, он должен через несколько секунд появиться перед другим соседним домом. Вместо этого мы слышим, как хлопает входная дверь.

Я — дома. Мне еще раз пришлось опереться на Лизхен, которая и дотащила меня, еле волочащего ноги, до наших дверей. В прихожей я опускаюсь на вторую ступеньку лестницы, чтобы в темноте набраться сил для подъема к себе наверх. Сидеть у подножия крутой лестницы с годами вошло у меня в привычку. Какую-то гипнотическую усталость я почувствовал на этом месте еще тогда, когда, возвращаясь из парной от Фредди, первый раз ранним утром вошел в мой домик на одной из улиц квартала тряпковаров. Дабы немного вздремнуть, иногда я всего лишь повисаю на нижней стойке перил. Обычно же сижу, как теперь, на второй ступеньке и впадаю в тяжелый полусон, из которого меня в какой-то момент вырывает хлопок или шелест — звуки, проникающие сюда, вероятно, из помещений первого этажа. С тех пор как поселился здесь, я больше не был ни в одной из двух комнат. Не исключено, что там за это время завелась нечисть среднего или даже крупного калибра. Сегодня я не могу даже сказать, что находится в этих помещениях. Возможно, я когда-то составил туда лишнюю мебель моего предшественника. Но одну вещь из того, что осталось после смерти итальянца, я помню очень хорошо — его велосипед, появление которого на улицах города всякий раз производило фурор. В голове у меня начинают мелькать картины прошлого, не оставляя сомнений в том, что вместе с другими вещами я занес в одну из комнат и красавец велосипед. Тут же дверь в помещения первого этажа опять кажется мне такой чужой, будто я ее вообще никогда не открывал. Лизхен, которая ориентируется в доме лучше меня, наверняка знает, что там скопилось. Сверху, из моих комнат, я, случается, слышу шаги, нежное поскрипывание старых-пресгарых половиц. И не перестаю удивляться тому, с какой грациозностью девочка может ступать в тяжелых башмаках, если хочет передвигаться по дому бесшумно.

Я встаю, но у меня кружится голова, и, с трудом преодолев три ступеньки, я опускаюсь на лестницу во второй раз, чтобы на минутку-другую сомкнуть веки перед тем как продолжить мучительное восхождение.

Старик — на первом этаже. Возится с чем-то в нижних помещениях. Слышно, как передвигает стул. Потом к нам наверх прорывается гуденье телевизора. Мы осторожно идем к двери, старые половицы тихо поскрипывают. Если эти звуки и доходят до первого этажа, то там их должен заглушить шум от телевизора. Слышен мужской голос, изрекающий что-то энергичным, чуть ли не карающим тоном, голос, предсказывающий, вероятно, какую-то катастрофу. Я смотрю на тебя. Ты пожимаешь плечами и улыбаешься, будто говоря тем самым, что не нужно стремиться понять каждую заумь, рождающуюся в головах жителей этого города. Тебя тоже устраивает предположение, что там, внизу, упрятав свой западноевропейский жир в экзотичный костюм, сидит и в очередной раз просматривает одну из видеозаписей славный малый по имени Шпайк. Проповедь, похоже, приближается к своему апогею, Гахис впал в ритмичную вокальную декламацию, она становится все более быстрой и все более высокой по тональности. Звучит она безобразно, по-бабски истерично, и заканчивается жалобным, чуть ли не собачьим воем. Раздаются звуки дрр! трр! тоже, наверное, с диска — звуки раздираемой ткани и глухой удар. Ты берешься за ручку двери, я прижимаюсь к тебе сзади, чтобы выскользнуть вместе с тобой на лестничную площадку. Но какой-то непонятный звук внезапно заставляет нас отпрянуть друг от друга. Я вижу белок вокруг твоих зрачков, и в испуге, который, как ничто прежде, способен нас разъединить, ты видишь мои — наверняка не менее широко распахнутые — глаза. Страшный грохот, вернее, омерзительный рев, стремительно нараставший и сразу же с дребезжаньем оборвавшийся, врывается к нам в комнату, точно возникнув из ничего. Ты первым понимаешь, что произошло, выходишь из сковавшего нас оцепенения, возвращаешься в комнату и откидываешь коврик, закрывающий в стене нишу с трубой пневмопочты. Рывком отодвигаешь заслонку, и из трубы со злобным шипением уходит избыток давления. Дрожащими руками я развинчиваю капсулу. И мы извлекаем из нее — разве мы ожидали найти там что-то иное? — полоску резины с белой полуграмотной надписью, из которой следует, что передача любой информации прекращается. Мы смотрим друг на друга. Зрачки глаз сужаются. Кто бы то ни был — Шпайк собственной ожиревшей персоной или квартирант из местных, — отправитель послания ответит мне и тебе за постыдную разницу между скудостью сообщения и безмерностью нашего испуга.

27. Любовь к жизни

Давно наступил день, и Шпайк понимает, что правый указательный палец уже не спасти. Этого кусочка своей плоти он лишится. Шпайк сидит перед телевизором, положив обмотанную полотенцем руку на спинку кресла. Кровь просочилась сквозь толстую материю, капала ему на череп и стекала по волосам на лоб. Там и запеклась, свежей крови больше не подтекает. Несмотря на величину вторично образовавшейся раны пораженные сосуды вновь закрылись — в результате чудесной самодеятельности, вследствие опухания тканей и свертывания крови. Доктор Зиналли сказал по телефону, что у него будет с собой все необходимое для квалифицированной ампутации пальца. Шпайк спокоен. Прежде чем опуститься в кресло, он здоровой левой рукой выгреб из-под кровати и собрал перед ней все таблетки из пестрой смеси доктора Зиналли, накопившиеся там за последние годы. Приникая вытянутыми губами к полу и втягивая ими воздух, он смог запустить в себя даже те крохотные драже, подобрать которые было непросто, потому как они закатились в щели между досками.

Объясниться с врачом по телефону оказалось делом нелегким. Линчу Зиналли было трудно сконцентрировать внимание на том, что говорил ему Шпайк. Его профессиональный интерес не подогрело, казалось, даже описание порванного пальца. Зиналли не хотел слушать — он хотел рассказывать. С раннего утра он сидел перед телевизором и теперь горел желанием поведать об увиденном понятливой душе. На рассвете два новостных канала начали вести передачи прямо из города. Спозаранку гахисты пошли на штурм аэропорта Либидисси. Международные органы безопасности и местные власти были предупреждены секретным источником о предстоящем нападении еще ночью и, на редкость быстро договорившись, стянули к аэропорту всю живую силу и боевую технику, какой в тот момент располагали. Меж тем подозрение, что гахисты сами распространили информацию о своих намерениях, дабы обеспечить кровопролитие по максимуму, трактовалось уже как почти неоспоримый факт.

Первую волну атакующих возглавляли опытные гахисты-ветераны. Седобородые старики, покрывшие себя

неувядаемой славой еще на ранней стадии сопротивления оккупантам, когда они совершали дерзкие теракты, закладывая взрывные устройства или действуя кинжалом, стояли теперь на буферах боевых машин подобно величественным резным украшениям в носовой части старинных кораблей. Боевыми машинами, двигавшимися к передней линии обороны, навстречу окрашенным в белый цвет танкам международного отряда миротворцев, были по большей части грузовички мелких торговцев, укрепленные щитами из досок и мешками с песком. Перед началом сражения командование гахистов подключилось к спутниковой связи, и едва раздались первые выстрелы, как в глобальную телесеть пошли первые снимки. Среди атакующих находились операторы. Ежеминутно рискуя жизнью, они давали превосходный материал. Кассеты доставлялись нарочными по цепочке к замаскированным автомобилям с трансляторами, а вскоре одна из телекамер начала работать из захваченного танка даже в режиме реального времени.

Когда же восток загорелся дивной зарею, — продолжая рассказ по телефону, доктор Зиналли чуть ли не рыдал от волнения, — гахисты бросили в бой свою юную гвардию — подростков из Гото, городских предместий и бедных селений Северного нагорья. Шлемы над тонкими телами смотрелись как шляпки грибов. Вооруженные самыми разными автоматами и карабинами иностранного производства, обученные ведению боя мелкими группами, они, неся страшные потери, прорвали-таки оборону противника. Защитники аэропорта в панике отступали. Танки, орудия, ракетные противотанковые гранатометы оказались в руках гахистов и были тут же обращены против тех, кто только что обладал этими тяжелыми видами вооружения. Американским морским пехотинцам и военизированным отрядам Народной милиции удалось создать вокруг старого военного аэродрома новую линию обороны. Однако уже часа через полтора, около полудня, несмотря на массивную поддержку с воздуха, неприятель был сбит и с этих позиций. Только начальник пресловутого g-го отдела Народной милиции, в прошлом соратник Гахиса, еще удерживал со своими телохранителями и сильно поредевшим взводом американских солдат толстостенную башню военного аэродрома, отбивая натиск юных гвардейцев. Но летчик американской военно-морской авиации сбросил одну из бомб крайне неудачно: она разорвалась в метре от этого бравого рубаки, прошедшего горнило гражданской войны, а затем с успехом руководившего целым рядом хитроумных операций спецслужб. Башня до сих пор объята пламенем, рассказывал Зиналли.

Шпайк прислушивается к проникающим сверху звукам. Порой ему кажется, что на чердаке работает телевизор или что-то в своей манере, вперемежку с бормотанием, напевает сама Лизхен. Но полной уверенности у него нет: из-за потери крови шумит в ушах. Может быть, то, что он принимает за отдаленный человеческий голос, за перепады речи, — всего лишь следствие бессонной ночи или его полуобморочного состояния. Лизхен, наверное, давно спит, не узнав, что случилось тут после их возвращения домой. Когда капсула пневмопочты ударилась о заслонку трубы с таким грохотом, какого никогда не бывало раньше, она мгновенно вывела Шпайка из состояния странного беспамятства. Испуг прояснил его сознание, он пришел в себя, будто вынырнув из небытия, и снова стоял у подножия лестницы, по которой, как ему казалось, уже смог немного подняться. Наверху, во мраке, открылась дверь его жилища. Он услышал шаги, вернее, сторожкое шарканье, причем ноги переступали так, что их должно было быть больше, чем одна пара. Из далекого далека пришло воспоминание о сменщике, и от внезапно возникшей мысли, как бы чего не случилось с Лизхен, у Шпайка что-то сжалось внутри, дрогнул какой-то мускул слева за ребрами — такой боли в груди он до сих пор не испытывал. Пригнувшись, он шагнул в темное пространство под лестницей, приподнял левой рукой полу кууда и достал подлеченной правой дамский пистолет. Страх за судьбу девочки помог ему втиснуть облепленный тремя слоями пластыря палец в кольцо с курком. Он уперся головой в нетесаные доски, чтобы вот так, будучи зажатым между полом и лестницей, обрести нечто вроде самообладания. Не получалось. От жгучего стыда дрожали колени: занятый болячками на периферии своего тела, он позволил Лизхен пойти наверх одной. Теменем он чувствовал, как над ним слегка прогибаются ступени. Теперь, когда оба Улыбчивых, сопровождаемые тихим позвякиванием, которое показалось ему знакомым, спускались по лестнице, он не знал, что его сменщики сделали Лизхен — или что они еще сделают ей, как только переломают ему все кости, не пощадив, конечно, ни больной ноги, ни больной руки.

Полуденный свет пронизывает грязные стекла, и стоящее перед телевизором кресло отбрасывает узкую тень на север. Шпайк отделяется от плетеной спинки, повертывает правое, затем левое ухо кверху. Из владений девочки до него дошел скребущий звук. Наверное, от днища передвинутого туалетного ведра. Представление об этом вызывает у Шпайка чувство неловкости. Со щекой, горящей от свежей затрещины, он наблюдал ночью на рыночной площади, как Лизхен тщательно и с умом подбирала рассыпанное им содержимое ее сумочки и опять складывала в нее по своей системе. Взгляд его скользил по множеству вещиц. Он увидел несколько крохотных, но безукоризненно заточенных карандашных огрызков, рядом с ними большой белый ластик, затем пилочку для ногтей с блестящей перламутровой ручкой, двое маникюрных ножниц, две музыкальные кассеты без коробочек, книжечку' с золотым обрезом, несколько разных расчесок, электрическую лампочку почему-то овальной формы, изящную крестовидную отвертку и стеклянный флакон с пульверизатором — полетев на мостовую, он, к счастью, остался цел. Потом Шпайк заметил патрон. Вместе с двумя-тремя другими вещицами он подкатился к краю фонтана и лежал между носками его ботинок почти на равном удалении от них. Он сразу увидел, что это нужный калибр — такими патронами стреляли пехотинцы в середине столетия больших войн. Из не израсходованных тогда ему требовался всего лишь один, чтобы дозарядить свою пушечку со стволами-близнецами. Пытаясь поднять его, он промахнулся. Два пальца правой руки — большой и вторично залатанный указательный — ухватили легкий, хрусткий продолговато-округлый пакетик. Промашка объяснялась, по всей вероятности, неладами с его левым глазом, нарушением стереоскопического зрения. Именно поэтому рука прошла сначала мимо патрона и нашла вместо него вещицу приблизительно такой же толщины — туго завернутый в целлофан ватный цилиндрик, предмет гигиены.

Улыбчивые спускались по лестнице бок о бок. И плечом к плечу — движение в одном ритме, похоже, вошло им в плоть и кровь — повернулись к двери, ведущей в помещения первого этажа. Дистанция была короткой. Света, падавшего в нижнюю часть прихожей через оконце в задней двери, хватало. Шпайк выступил на полшага из-под лестницы, поднял правую руку и выстрелил два раза в их широкоплечие спины. Чуть позже, когда он притащился наверх и, сотрясаемый беззвучным смехом, склонился над раковиной, чтобы ополоснуть руку и оружие, он увидел, что произошло с его собственной плотью: нижний ствол пистолета при первом выстреле разорвало. Один из стальных осколков распорол указательный палец во второй раз, теперь до кости. Настоящее чудо, что этот вконец растерзанный палец смог снова нажать на спусковой крючок и произвести таким образом выстрел из верхнего ствола. Под струей воды, смахивая сопли и слезы, Шпайку удалось высвободить палец из пистолета. Первая пуля попала правому Улыбчивому в самое уязвимое место. Словно совершая последний в жизни прыжок, его тело взвилось в воздух, грохнулось о дверное полотно и, уже не шевелясь, сползло по нему на пол. И стреляя во второго, Шпайк не промахнулся. Задетый пулей, тот, шатаясь, побрел к входной двери — в надежде найти за ней спасение. И когда распахнул ее, Шпайк еще раз увидел его — теперь совсем четко, ибо к свету от лампы над входом уже прибавился утренний. Переступая порог, молодой человек поддерживал правой рукой левый локоть, как бы обнимая самого себя. Шпайк даже успел разглядеть на этой руке кольцо с крупным темным камнем. Затем дверь захлопнулась, стерев силуэт вырывающегося наружу, в пустынный переулок.

Поделиться с друзьями: