Либидисси
Шрифт:
Лизхен достает из-под кресельной подушки пульт дистанционного управления и включает телевизор. Мы чуть было не прозевали увертюру. Гимн заходится последними задорными тактами и заканчивается шипящим тушем литавр. Появляется Хайнц. Как всегда в начале передачи, камера показывает его снизу и наискось. Он виден на экране от нижнего края нагрудника до середины лба. В кадре никогда не бывает ступней Хайнца, колени можно узреть редко, собственно, только тогда, когда в подкрепление какой-нибудь особо смачной шутки он бьет себя ручищами по ляжкам. Лишь по мере того как передача близится к апогею, камера поднимается дальше вверх, являя зрителям лютиковую желтизну его густых, зачесанных на левый пробор волос. Лизхен понимает, что говорит Хайнц, это давно вне всякого сомнения. И меня она понимает, независимо от того, обращаюсь ли я к ней, что случается редко, или бормочу себе что-нибудь под нос, непроизвольно переходя на родной язык. Никогда я=Шпайк не пытался научить чужого, порожденного этим городом ребенка моему кондовому немецкому. То немногое, о чем надо было договориться в первые дни нашего сосуществования, формулировалось мною на привычном пидди-пидди. И поведение Лизхен показывало, что язык, которым каждодневно пользуются жители города, она легко понимала и в моей артикуляции. То, что Лизхен почти не удостаивала меня ответами и редко о
Девочку мне навязал город. Безымянным ребенком она стала попадаться мне на глаза уже вскоре после моего переезда в квартал тряпковаров. По нашей улочке регулярно, раза два в месяц, проезжал старьевщик. Он сидел за рулем тяжелого русского военного мотоцикла, переделанного в трехколесную повозку, на днище которой в большой проволочкой корзине были навалены железки, бутылки, бумага, старые носильные и прочие еще годные вещи. Старик был сейшенцем, о чем, во всяком случае, свидетельствовала похожая на феску и неизменно прикрывавшая его голову шапка из кошачьего меха — единственная еще не исчезнувшая деталь традиционной одежды сейшенских пастухов, которой упорно украшают себя живущие в городе мужчины этой национальности. Старьевщик почти не покидал седла принадлежавшего ему транспортного средства. Жители окрестных домов выходили на улицу и бросали отходы своего житья-бытья в проволочную корзину. А потом старались выторговать себе небольшое вознаграждение. Я=Шпайк тогда еще был любопытным пришельцем, и мое внимание привлекала худенькая девчушка, усердно трудившаяся в корзине. Хватаясь пальцами рук и ног за железные прутья, она с ловкостью обезьяны взбиралась по ним вверх, соскальзывала вниз и сортировала вещи по какой-то системе, выкладывая из них аккуратные стопки и кучки.
Переселение Лизхен из железной клетки на чердак, произошедшее через несколько месяцев после того, как я=Шпайк впервые увидел девочку, и обретение ею имени — это не моя заслуга, как и не моя вина. Старьевщик, можно сказать, сделал меня своим преемником. Прямо перед дверью моего домика он выпал бездыханным из седла своей мотоповозки. Свалился мне чуть ли не под ноги: я=Шпайк тогда в первый раз подошел к корзине, чтобы бросить в нее несколько бутылок из-под зулейки. У старьевщика, вероятно, началось внутреннее кровотечение, произошло прободение желудка, иначе изо рта не вылилось бы на мостовую необыкновенно большое количество темной крови. Шапка из кошачьего меха сползла с головы, обнажив голый череп, обтянутый задубелой кожей с толстыми синими прожилками вен. Оторвав от него взгляд, я=Шпайк увидел, что вокруг новоявленного инородца в моем лице, умершего старца, мотоцикла с тихо стучащим двигателем и девочки в клетке собрались жители соседних домов. Выражение их глаз недвусмысленно говорило о том, что моя свобода действий сузилась до одного-единственного поступка. Но я=Шпайк не знал, что же мне надо делать, и неизбежно навлек бы на себя гнев соседей, если бы решение за меня не принял Суккум. Владелец кондитерской, у которого я каждый день, не слыша слов приветствия и читая на его лице только враждебность, покупал обильно сдобренный орехами и изюмом белый хлеб, взял и кинул мне ребенка. Мои руки не успели бы подхватить девочку, но ее тонкие конечности сами цепко обвились вокруг моего туловища, а несколько кулаков, с силой ударивших меня по спине, не дали мне, пошатнувшемуся и отпрянувшему назад, грохнуться на мостовую и расшибить затылок. После этого мои соседи обратились к имуществу покойника, заново рассортировали весь товар и затолкали его в пластиковые мешки. Даже мотоцикл разобрали на главные узлы и унесли куда-то. Лишь потом пекарь и один из его подручных завернули труп сейшенца в пластиковый тент, положили к голове шапку из кошачьего меха и отволокли тяжелый продолговатый сверток в ближайший укромный двор.
Передача German Fun закончилась. Хайнц не прикладывал пальцев к нагруднику. Центру нечего мне сообщить — в отличие от человека, приславшего депешу по пневмопочте. Только от него, анонима, я=Шпайк узнал, что должен позаботиться о безопасности моего бренного тела. Только ему я обязан сообщением, что сменщик может занять мое место лишь тогда, когда избавит город от моего запаха. Лизхен долго смотрит на пластиковую сумочку, которую все еще сжимают мои руки. Наконец берет ее у меня с колен и начинает рассматривать со всех сторон. Цветочный узор на замызганной сумочке, похоже, ей нравится. Как называется эта вещь, спрашивает она одним взглядом. Голосом, охрипшим в безмолвии последних часов, мне все же удается выдавить из себя точное название. Я=Шпайк уверен, что во времена моей молодости такую сумочку называли Kulturbeutel, сумочкой для туалетных принадлежностей, и предполагаю, что и сегодня на моей родине ее называют так же — во всех случаях, когда сей предмет приходится называть. Лизхен повторяет слово, повторяет беззвучно, лишь очень выразительно шевеля губами — так она делает всегда, когда хочет запомнить новое слово. Потом неожиданно вытряхивает содержимое сумочки, мои с час назад упрятанные в нее бритвенные принадлежности, на подушку телевизионного кресла, в котором мы продолжаем сидеть на некотором удалении друг от друга, разглядывает с мрачной миной бритву, помазок, обмылок, флакон с лосьоном — и вдруг резким движением руки сметает все на пол. Затем соскакивает с кресла и явно намеренно наступает каблуком левого ортопедического башмака на флакон с лосьоном. Помещение тут же наполняется запахом, избыточность и тяжелая неестественность которого в обычных условиях мною уже не воспринимаются. Толстые, с гвоздями подошвы топчут осколки и столь же беспощадно расправляются с бритвой и помазком. Грязную сумочку она бросает мне в лицо. И обзывает меня одним-единственным словом. Бранным словом, которое давно не доходило до моего слуха — вероятно, потому, что ни у весельчака Хайнца с его худосочным немецким, ни в плоских сюжетиках передачи German Fun, ни в моих нелепых, заунывных разговорах с самим собой никогда не появлялась возможность употребить это злое, обидное слово.
8. Привязанность
Я=Шпайк в пути. Лизхен отправила меня на крышу. Тут, наверху, меня никто не видит. Раскаленной солнцем кровли не коснутся в полдень ни загрубелые подушечки кошачьих лап, ни жесткие птичьи когти. Даже дранка такая горячая, что я=Шпайк, передвигаясь по скату крыши, отваживаюсь притронуться к ней кончиками пальцев лишь на долю секунды. Скользни рука по тонкой каменной плитке, вырубленной из розового сланца Северного нагорья, она тут же получит ожог — и пострадает еще сильнее, если схватится за свинцовый лист, отдельные неправильной формы куски которого искусно, внахлест пригнаны друг к другу и покрывают дома из голубой глины.
Нестерпимо жарко было уже у Лизхен. Я=Шпайк совсем забыл, что чердак имеет чертовски скверную теплоизоляцию. В апартаментах девчушки пот струился у меня из пор, обретая странную, чуть ли не сиропную консистенцию. Похожая на деготь масса, которой дранка проконопачена
изнутри, пузырилась; пахло минеральными солями и эфиром. Удивительно, что совершенно иссохший материал все еще может источать такой запах. Как только мы вскарабкались наверх, Лизхен тут же уселась перед своим что-то лепечущим телевизором, дав мне возможность осмотреться. Я=Шпайк ползал по ее обиталищу на четвереньках, оглядывая все места, до которых доходил свет экрана. Кирпичная перегородка дома, начинаясь в подвале и проходя через оба этажа, заканчивается у моего потолка. Крыша из дранки опирается на наружные стены и множество коротких деревянных стоек, рассекающих чердак подобно рядам колонн. Возле одной из них я=Шпайк обнаружил туалет девочки. Никогда прежде мне не приходило в голову задаться вопросом, как живущий под крышей ребенок отправляет естественные потребности. Жестяное ведерко привязано шпагатом к стойке — не опрокинется, даже если случайно заденешь его. В пластиковом мешке — опилки; их назначение — вбирать в себя влагу и запах. Туалетная бумага, сквозь рулончик которой пропущен плетеный шнур, подвешена на стойке; может быть, потому, что внизу, у меня, это сделано точно так же.Продвинувшись вперед по старой деревянной крыше, которая при каждом моем шаге стонала как живая, я=Шпайк вижу отрезок улицы, вернее устье переулка, ведущего к рынку, где торгуют видеоаппаратурой. Полпути, значит, пройдено. Тремя связными немецкими фразами Лизхен заставила меня отправиться по крышам к Аксому. Отныне я=Шпайк должен смириться с тем, что она не только понимает немецкую речь, но и сама говорит по-немецки. У меня никогда не возникало сомнений в том, что говорить свободно ей мешает вовсе не органический дефект. Оказываясь вместе со мной вне стен нашего дома— на овощном рынке квартала, на видеобазаре или в мастерской у Аксома, — она говорила на крайне экономном, отрывисто лающем пидди-пидди. Дома у нее с губ подолгу не сходило и полслова. Только иногда по утрам, ближе к полудню, когда по прошествии нескольких часов мой сон становился более легким, я слышал сквозь открытый люк звуки, похожие на бормотание и жужжание, — такие низкие и со столь сильным резонансом, что, казалось, они никак не могли исходить из грудной клетки худенькой девочки.
Уже виден дом Аксома, узкое строение из серого кирпича. Остается пересечь четыре крыши, все с наклоном к улице. Аксом — наш сапожник, с того момента, как из толпы мне кинули Лизхен. Когда мы первый раз пришли к нему в мастерскую — Лизхен висела у меня на спине подобно обезьянке, — я=Шпайк принял Аксома за грека. Может быть, потому, что здесь много мелких ремесленников греческого происхождения. Но Аксом опроверг мое предположение, сказав, что корни его семейства — в одном из тех воинственных горских племен, которые некогда наносили удар за ударом по торговым связям города с внешним миром. Конец разбою на большой дороге положила Иноземная держава, когда, будучи в зените своего могущества, подвергла горные селения воздушным налетам с применением осколочных бомб и отравляющих газов. Часть тех жителей, что остались в живых, — пав духом или, наоборот, решив отныне оказывать сопротивление исключительно коварными акциями, — потянулись в город, чтобы осесть там в качестве поденщиков, уборщиков мусора, портных по переделке платья, сапожников по мелкому ремонту.
Аксом — хороший сапожник. Доктор Зиналли, по совету которого мы пошли к Аксому, пообещал скорее слишком мало, нежели слишком много. У ортопедических башмаков, а таких Аксом сшил для Лизхен уже десятка полтора, безобразный вид и какая-то странная, неправильная форма. Ни одна пара не похожа на другую. Ни один левый башмак не выглядит так, как правый, а в крашенную черным цветом кожу всегда вработана какая-нибудь причудливая деталь: полоска свалявшегося меха на подъеме, кружочек резины в подошве, кусочек старого твердого дерева в заднике. На моем лице читались, наверное, недоверие и неуверенность, когда Аксом начал неторопливо примерять самую первую пару. Подъем и пальцы на обеих ногах девочки были искривлены по-разному, но они не срослись и не были покалечены. Они привыкли скрючиваться вследствие их длительного противоестественного использования — лазания по клетке. Кожа ороговела не только на подошвах, а пальцы проявляли ужасающую подвижность, смыкаясь друг над другом или друг под другом всякий раз по-новому. Аксому понадобилось более часа, чтобы погрузить ноги Лизхен в первую пару башмаков и справиться со сложной шнуровкой, то натягивая ее, то ослабляя, то стягивая вновь. Лизхен ничем не показала, испытывала ли она при столь длительной процедуре боль. Аксом же стонал и ругался последними словами. Поставив перед собой разной высоты табуретки о трех ножках, он устраивался на них в самых странных позах по отношению к ногам и башмакам девочки. Чтобы протягивать шнурки вверх, ему часто не хватало рук. Тогда он наступал шлепанцем на одну из натянутых кожаных тесемок или дергал шнурки зубами, в то время как его толстые пальцы сжимали и мяли кожу. С тех пор процедура надевания башмаков упростилась, однако Лизхен все еще не может сменить ортопедические башмаки сама, она все еще носит каждую пару и днем и ночью, пока не потребуется больший размер.
Работа Аксома стоит дорого. Пожалуй, даже безумно дорого, ибо с самого начала он потребовал, чтобы половина вознаграждения выплачивалась в твердой валюте. Кроме того, по совету доктора Зиналли мы поддерживаем в нем хорошее настроение скромными подарками, главным образом специфическими порнофильмами индийского производства; Лизхен покупает их на видеобазаре задешево, наборами по двенадцать штук в каждом. Охотно принимает наш сапожник и деликатесные консервы, только они должны быть завезенными издалека: Аксом любит заграничные этикетки с непонятными ему надписями. Когда мы однажды забыли принести такой презент, он отослал нас назад под явно надуманным предлогом, и Лизхен пришлось еще долго ждать новых башмаков, а были они длиннее старых на каких-нибудь три миллиметра.
Чтобы попасть на крышу аксомовского жилища, я=Шпайк должен перепрыгнуть через узенький проулок — не шире человеческого плеча. Мне удается это сделать, не опираясь при приземлении на руки. Крыша у Аксома застелена свинцом. Мои штиблеты с синтетическими подошвами отрываются от раскаленного металла с отвратительным чавканьем. Люком служит старая автомобильная дверь. Сквозь оконце в ней я=Шпайк окидываю взглядом мастерскую Аксома. Сапожник изготавливает не только обувь, но и седельную сбрую, пистолетные кобуры и короткие декоративные плетки; многие здешние парни носят их, заткнув за пояс или накинув на запястье ременную петлю. Помимо того Аксом нелегально приторговывает бывшим в употреблении ручным огнестрельным оружием. Его товар разложен на полке рядом с входной дверью. Когда Лизхен примеряла новую пару башмаков, в мастерскую нередко заходил какой-нибудь потенциальный покупатель и, слегка кивнув нам, тут же оборачивался к этой полке. В доброй дюжине коробок из-под обуви хранился скромный набор пистолетов, завернутых в шелковую бумагу и чистые тряпки, — большей частью восточноевропейского или итальянского производства. Единственным оружейно-техническим раритетом — при последнем знакомстве с аксомовским арсеналом — мне показался действительно старый, но очень обихоженный английский револьвер.