Лиловые люпины
Шрифт:
Я все успела; укрытие было обеспечено, главное, отдельное. Не беда, что окно без занавески, что с лестницы так и задувает, что украшения туалетного столика убоги, что в комнатке слишком много дверей: их можно закрыть и остаться одной, без них без всех. Да, но на чем же я буду заниматься, если нет стола? Конечно, можно писать и лежа, еще и вольготнее, без этого хваленного Румяшкой солидного мраморного письменного прибора. Моя австрийская шариковая ручка пока работала. Я улеглась на «тахту» и принялась писать немедленно: текст нового письма к МОЕМУ и МОЕЙ созрел у меня по дороге домой. Я выдрала из многострадальной тетради по трите пару двойных листов, переложила их копиркой, давным-давно запасливо украденной у матери, и приступила к посланию.
«ДОРОГИЕ МОИ, ЕДИНСТВЕННЫЕ
Подписаться я не успела, — хлопнула дверь из коридора в столовую, быстрые шаги матери достучали до пустой рамы моей кровати, замедлились перед нею, затем, теряя уверенность цоканья, проследовали в спальню и возле угла, где прежде стоял машиночный станок, утратили всякий звук. Мать вошла из спальни в переднюю совсем тихо. Я встала ей навстречу.
— Что ты затеяла? — спросила она, непривычно говоря во втором лице от изумления. — Какую, извольте видеть, невинненькую светелочку себе спроворила! Что за теорему ты этим хочешь доказать?
— То, что не нуждается в доказательствах, называется аксиома. Разве не ясно? Не хочу с вами быть.
— Ты, позволь уточнить, рассудила от нас отделиться?
— Уточняю: решила.
— Но если уж отделяться, то в полной мере, разреши заметить. Не надеешься ли ты, что мы при этом будем тебя по-прежнему кормить и одевать?
— Но я же сама еще не могу…
— Зато, кажется, вполне можешь заводить ранние связи. Хотелось бы тебя уведомить, что никто не обязывал меня откармливать жирных гусынь на потребу неизвестным мужикам!
С этими словами она закатила мне такую пощечину, что я повалилась на пол передней и осталась лежать, не в силах подняться. Повергла меня не столько сила удара, сколько тон последних фраз матери. Этот привкус глубочайшей личной обиды, намеренно и направленно нанесенной как раз ей, ущемляющей и обездоливающей именно ее, появился в витиеватых оборотах матери совсем недавно, после того как Юрка позвонил мне в день урока танцев, и с тех пор все усиливался и усиливался вплоть до нынешней пощечины.
Мать присела надо мной, потянула за руку — поднять, но я вырвала руку и продолжала валяться, разглядывая оказавшиеся у самых глаз старые, в бордово-промастиченных трещинах паркетины.
ПО ИХ РОВНЫМ КВАДРАТАМ ДО ВОЙНЫ НИКОЛАЙ ИВАНОВИЧ ВАВИЛОВ, КАК БРЕВНО, ТАЩИЛ В КАРЕТУ «СКОРОЙ ПОМОЩИ» МОЕГО ДЕДА, ОТПРАВЛЯЯ ЕГО НА СМЕРТЬ В БОЛЬНИЦУ И ТЕМ САМЫМ СПАСАЯ ОТ ДЕЙСТВИЯ «НАПИСАННОЙ НА ДЕДА» БУМАГИ, — ТАЩИЛ НАД ЭТИМИ САМЫМИ ИЗВИЛИСТЫМИ ТРЕЩИНАМИ, В КОТОРЫЕ ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО ЛЕТ НАДОЛГО ЗАБЬЕТСЯ МЕЛКАЯ СТЕКЛЯННАЯ КРОШКА ОТ СТАЛИНСКОГО ПОРТРЕТА, ЧТО МЫ С МАТЕРЬЮ РАСКОЛОТИМ НОГАМИ ВСЁ НА ТОМ ЖЕ МЕСТЕ.
Несвершенное
…Едва мы встретились, я заканючила
уже привычным тоном:— Юр, вот какое дело. Завтра по химии опыты с керосином, нам сказали по литру принести. Надо сейчас в керосиновой купить, в школу оттащить и где-нибудь там оставить, чтоб завтра с утра раннего этим не заниматься. Поможешь портфель донести?
— Об чем речь, Ник? Надо, значит, железняк, купим и допрем, хотя и фартовей время могли бы проваландать. Хряем в керосинку.
Мы похряли моей обычной утренней дорогой в школу и вскоре вошли в «керосинку». Я так любила эту лавчонку, что в младших классах нарочно, даже посланная не за керосином, забегала туда нюхнуть ее жирного москательно-скобяного воздуха. Он состоял из керосинового, мастичного, скипидарного и кисло-железного слоев. Керосин тяжко и сытно бултыхался в оцинкованных резервуарах, откуда его черпали специальным ковшиком и через воронку вливали в покупательскую посуду; аппетитные пласты рыжей мастики отваливались под узким длинным ножом продавца на оберточную бумагу и затем взвешивались на зеленых весах в виде двух колеблющихся и встречно уравновешивающихся «уточек»; на полках теснились занятнейшие инструменты, в том числе и моя давняя мечта — разновес, набор никелированных гирек, мал-мала меньше, в уютных гнездышках деревянного футляра.
Заманчивей керосиновой лавки была лишь воскресная утренняя пробежка с бачком на зов сиплого рожка керосинщика, который раз в неделю привозил на телеге, запряженной гнедой лошадкой, свою голубую бочку к самому углу Малого и Гатчинской. Аккуратно и маслянисто расчесанные хвост и гривка лошадки казались обработанными тоже прокеросиненным гребнем. Но старый керосинщик уже года четыре не показывался в наших местах, не хрипел призывно его рожок, не пофыркивала терпеливая лошаденка, переминавшаяся на горбушечных булыгах мостовой, не выстраивалась, брякая бачками, веселая очередь к крану, не лилась из него плотная, пахучая, золотистая струя под прибаутки керосинщика. Он уехал куда-то туда, куда уезжает все, или, наоборот, туда, откуда все приезжает, а может быть, это одно и то же?
Но сейчас мне было не до прелестей керосиновой лавки, я еле дождалась, когда наконец наполнят мои две бутылки и Юрка заткнет их туго свернутыми газетными затычками. Я полезла в карман, но Юрка остановил меня:
— Ты это брось, при мне свою монету ухойдакивать, — и расплатился.
Как и раньше, я отчетливо ощутила его надежную и непрошеную опеку, но вместе с тем почему-то и скуку. Мы поставили бутылки обратно в портфель и похиляли к школе.
— Слушай, а шухера не будет? Вдруг кто из подруг или из учителей, того не легче?
— Не влияет, наши все давно разошлись, сейчас вторая смена, малышня там всякая, гранит науки грызет.
— Как скажешь. Хозяин — барин.
Смеркалось, и во всех четырех этажах «тюрьмы народов» разрозненно светились окна второй смены. Под этими электровзорами школы мы пересекли пустырь и подошли вплотную к зданию. Впервые я оказалась так близко к женской средней не одна, с парнем; сейчас, конечно, безопасно, но все-таки…
Я повела Юрку прямиком к правому, «черному» крыльцу школы, за которым, как я знала, находилась котельная. В стенке крыльца зиял неровно прорубленный лаз, дыра для ссыпания угля. Этот ход я давно учла, так что все шло по плану.
— Здесь, под крыльцом, и припрячем бутылки до завтра. Не тащить же их сейчас через всю школу в химический каб, да там все равно и заперто. Утром я бутылки отсюда по дороге хватану.
Вместе с оползающим под ногами углем мы ссыпались в белесую от пара мглу лаза. Здесь и пахло паром, если он может пахнуть, и гретым деревом, как в банной парилке. Очень далеко впереди брезжил свет, слышались отрывистые мужские голоса и ровное, владетельное гудение МОЕГО под котлами. Ноги царапали навалы поленьев, какие-то железяки, кучи шлака. Юрка прислонил бутылки к поленьям и, пользуясь нашей незримостью, несколько раз поцеловал меня. Можно бы даже усесться на дрова и вдосталь целоваться, так в этой теплой мгле было безопасно и уединенно; чересчур, пожалуй, безопасно и слишком уединенно. Юрка потянул меня обратно: