Линии разлома
Шрифт:
И она объясняет с тихим смешком:
— Немецкий алфавит задом наперед!
Я не знаю, что мне делать с этой информацией, у меня нет желания задавать новые вопросы, я просто хочу, чтобы этот день закончился, пусть бы он и вовсе не начинался, и Питер не уезжал бы в Калифорнию, и все это оказалось бы дурным сном. Я иду спать, но мозги у меня кипят, вопят и стонут, как лежащий внизу город, по которому носятся, завывая сиренами, машины «скорой помощи», пожарные и полицейские. Если мама — немка, значит, Крисвоти не ее родители, то есть мне они — не бабушка с дедушкой, но она-то — моямама, а раз моя мама — немка, то и я наполовину немка. «Теперь ты знаешь, в чем корень зла, — шепчет Враг, — ты живешь во лжи с того самого дня, как появилась на
На следующий день, на перемене, один мальчишка носится за мной и дразнится: «Еврейка! Еврейка!» — но я пообещала Питеру больше не играть в эти игры и пытаюсь убежать, спотыкаюсь, падаю, ударяюсь коленкой, бреду в медпункт, сестра снимает с меня чулок, и я вижу кровь и слышу, как Враг злобно хихикает и радуется: «Нацистская кровь, Сэди! Нацистская кровь!»
IV. КРИСТИНА, 1944–1945
Нескончаемое удивление и восторг.
Порази меня, говорю я миру.
Взбодри меня, ослепи, обмани, вскружи навечно голову.
Бабушкина шкатулка для драгоценностей: переворачиваешь, вставляешь ключ, чтобы завести, хорошенько придерживая крышку, потом осторожно открываешь, звучит тихая музыка, и прелестная бело-золотая балеринка начинает кружиться перед крошечным зеркальцем, держа одну руку над головой, а другую перед собой. Балеринка неживая, но она движется. «Настоящие балерины, — объясняет бабушка, — могут исполнить на пуантах аж пятьдесят пируэтов, каждый раз, оказавшись лицом к публике, они смотрят прямо в зал, чтобы удержать равновесие. Может, попробуешь, Кристина?» Я пробую, не на одной ноге — на двух, сложив руки на груди, но меня хватает ненадолго, и я падаю на пол, запыхавшись, но в восторге. «Возможно, тебе придется взять несколько уроков, дорогая», — смеется бабушка.
Балерина сторожит бабушкины драгоценности: в нижнем отделении, на красном бархате, лежат сверкающие ожерелья и браслеты, в верхнем — кольца и серьги. Бабушка учит меня отличать настоящие бриллианты от стразов: когда на них падает свет, они рассыпаются радугой цветов. Иногда она разрешает мне примерить ее диадему, я смотрю на себя в зеркало сквозь ресницы и на мгновение кажусь себе прекрасной, как принцесса.
Дедушка купил нам с Гретой по маленькой ветряной мельничке с разноцветными крыльями: когда бежишь, они крутятся, и чем быстрее бежишь, тем быстрее крутятся, а если бежишь по ветру, крутятся так стремительно, что цвета перемешиваются. То же происходит иногда у меня в голове — если я соображаю очень быстро, мысли смешиваются в кучу.
Зимой маленькая карусель на школьном дворе засыпана снегом, но летом я залезаю на нее, а Грета меня крутит. Сначала она хватается за перекладину и бежит, чтобы разогнаться, а потом отцепляется и только подталкивает, а я крепко держусь за центральный столб и смотрю на Грету, когда проезжаю мимо нее, чтобы не закружилась голова, как балерины, которые глядят на публику. Грета и на качелях меня качает — я взлетаю все выше и выше, так высоко, что в конце концов почти достаю ногами до облаков и чувствую, как ветер свистит в ушах. Я запрокидываю голову назад, и мир несется мне навстречу, кажется, еще чуть-чуть — и я достану носом до земли. Я пробую раскачаться самостоятельно — и сидя, и стоя, но, если помогает Грета, можно насладиться движением.
Школьный двор — это и двор нашего дома, потому что школа и есть наш дом, потому что папа — школьный учитель, когда не воюет, но он так давно воюет, что я его почти забыла, а мы все равно имеем право жить в школе. Мама говорит, что нам повезло — можно поспать подольше, по дороге в школу не приходится бороться с ледяным ветром, снегом, ливнем или палящим солнцем, достаточно пересечь двор, войти в последнюю минуту в класс и сказать «Хайль, Гитлер!».
Я пока в школу не хожу.
Когда я смотрю на трамвайные рельсы, в голове у меня рождается мелодия, я знаю, что движутся не рельсы, а я, но они оставляют в глазах блестящий, похожий на бесконечную серебряную лестницу след.
Возле
ратуши стоит колокольня с часами. Когда мы с мамой ходим за овощами, она иногда приводит меня на площадь в поддень. Часы бьют, дверки открываются, и появляются двенадцать деревянных человечков. Они качают головами, кланяются, поднимают и опускают ручки и ножки, совсем как люди, только лица у них не меняются. Они ведь не живые.Мы с Гретой умоляем маму прокатить нас на карусели, и она в конце концов сдается, хоть и говорит, что у нас мало денег. Я сажусь на черную лошадку, Грета — на белую, впереди меня, я крепко сжимаю ногами бока огромного скакуна, а руками держусь за луку, лошадь деревянная, а я — живая, но она везет меня — медленно, поднимаясь и опускаясь на вертящемся круге. В сквере темно, но карусель освещена гирляндами лампочек, громкая веселая мелодия наполняет душу счастьем, мы как будто плывем по воздуху, я купаюсь в музыке и мерцающих огоньках и хочу, чтобы это длилось вечно.
Музыка — это незримое движение.
Дедушка репетирует со мной, чтобы в этом году рождественские гимны прозвучали еще чудесней, чем всегда. Он говорит, что у меня самый красивый голос в семье, мне кажется, за это он и любит меня больше Греты. Дедушка многому меня научил, его голова полна знаний, потому что в молодости он учился в университете (папа, кстати, тоже).
Когда я была совсем маленькая, дедушка объяснил мне разницу между левой и правой стороной. Присев передо мной на корточки, он сказал: «Смотри, Кристина, это — твоя левая рука, а это — правая; вот моялевая рука, а вот правая». — «То есть у мальчиков и девочек они растут по-разному?» — удивилась я. Дедушка расхохотался, и начал объяснять все заново, но сел рядомсо мной.
Если я смотрюсь в зеркало и трогаю свой левый глаз, Кристина-в-зеркале прикасается к правому, но это одна и та же я.
Каждый день после обеда мы с дедушкой отдыхаем, но я не сплю, а лежу в полумраке, смотрю, как солнечные лучи проникают в комнату через крошечные дырочки в шторах, и пытаюсь сочинить мотив. Когда дедушка начинает храпеть, я тихонько трясу его за плечо, зову: «Курт» — и он перестает. Странно называть дедушку по имени, но бабушка говорит, это единственный способ, и она права, если я шепчу: «Дедушка!» — он продолжает выводить рулады, рот у него открыт, а из носа торчат волосы. Я размышляю и поглаживаю родинку на сгибе левой руки: она размером с небольшую монетку, круглая, золотисто-коричневая и слегка выпуклая, кожа в этом месте покрыта пушком, как персик, и я обожаю ее ласкать. Когда никто не видит, я очень медленно сгибаю и разгибаю руку и смотрю, как родинка то появляется из норки, то прячется обратно.
«Я уже рассказывал вам сказку о можжевельнике?» — спрашивает дедушка после ужина. Мы собираемся у дровяной печки, я сворачиваюсь клубочком на коленях у мамы, и дедушка начинает. Это сказка про маленького мальчика, у которого была очень злая мачеха. Женщина велела ему взять из сундука яблоко, а когда он наклонился, захлопнула крышку, и голова мальчика упала на яблоки. Потом мачеха разрезала тело пасынка на кусочки и приготовила из них рагу. Блюдо очень понравилось отцу мальчика — он ведь не знал, что ест, обгладывал косточки и бросал под стол, а сестра их собрала и похоронила под можжевеловым кустом, и мальчик воскрес, так что все хорошо закончилось. Я больше всего на свете люблю нежиться на маминых коленях, сосать большой палец левой руки, поглаживать большим пальцем правой родинку и слушать дедушкины рассказы.
Бабушка не велит сосать палец, она читает мне стихотворение про Конрада из книжки «Кудлатая замарашка». Конрад был упрямец, он все время сосал палец, и дело кончилось тем, что явился человек с огромными ножницами и отстриг ему большие пальцы. Мать говорила Конраду, что пальцы не отрастут, и оказалась права. Когда она вернулась домой, бедный маленький упрямец показал ей свои четырехпалые ладони.
Дедушка потерял два пальца левой руки, когда был молодым и воевал на другой, первой войне, но это не мешает ему играть на пианино.