Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Так и проходят эти дневниковые, отнюдь не странные, а обычные дни: «А вообще это был прекрасный весенний день. Оглядываясь назад, я, кажется, замечаю, что в периоды анархии я не только бывал в особенно светлом расположении духа, но мне тогда даже лучше работалось. Вероятно, я это очень рано понял и знал еще с детства, оттуда, как видно, и тоска по девственным лесам. В такие времена исчезает чудовищный груз, атмосферное давление цивилизации. Жизнь делается опаснее, но зато и проще. Мысли делаются неприкрашенными. Жизнь становится богаче <…>». И действительно ведь: «В углу кладбища вновь вспыхнули огненные лилии. Они делают зримой прохладность тени, словно зажглась свеча. Предгрозовая духота. В саду в дуплистом пне старой акации живет муравьиный народец. Сегодня у них была свадьба <…>».

То, как Юнгер описывает это богатство жизни («Жизнь как чудо» — Э. Кустурица, кстати, снял этот свой фильм также о войне и послевоенном), показывает, что это даже не смирение — да и откуда бы оно у этого немецкого самурая? — а что-то большее, какое-то досель неизвестное человеческое чувство. Или просто что-то

библейское, забытое в канонаде войны: «Цветут сирень и ландыши. Эти цветы и пылающее сердце украшают портрет сына; сегодня ему бы исполнилось девятнадцать лет. В 119-м псалме, манифесте праведной жизни, я вычитал прекрасный стих: „Странник я на земле, не скрывай от меня заповедей Твоих… Оживи меня по слову Твоему“. В этом смысле смерть — величайшее научение, какое мы только можем получить, и тогда мы перестаем быть странниками. Мы вступаем в свои владения».

Певец войны и силы оборачивается тончайшим меланхолическим натуралистом, коллекционирующим цветочки Франциска Ассизского — будто Г. Газданов становится И. Шмелевым. Нет, в книге есть рассуждения о феномене Гитлера (Юнгер сравнивает его с Чаплином — не только внешне, но скорее по воздействию на массы [783] ), есть философствования (разбор восприятия «Рабочего»), рассуждения о прочитанном (разбирая на одной странице Тертуллиана, Флобера и Ф. Купера, Юнгер больше всего пишет о последнем, но в этом нет никакой позы), есть воспоминания (о близком друге Э. Никише), есть, конечно, и о войне.

783

Что не так уж неожиданно. Ср.: «Современники часто сравнивали Гитлера с актером из-за того, что он изучал свои жесты на фотографиях и отрабатывал позы перед зеркалом. Подобно звезде немного кино, Гитлер яростно жестикулировал и гримасничал» (Кунц К. Совесть нацистов / Пер. с англ. А. Антипенко. М.: Ладомир, 2007. С. 39).

Дом Юнгера оказался в американской зоне влияния — случались грабежи и инциденты, но в целом повезло, все было более или менее спокойно. Гораздо страшнее были слухи о происходящем на оккупированных советскими войсками землях — казалось, что изнасилования и грабежи приняли массовый характер. «„Меня изнасиловали пять раз, прежде чем я перебралась через Эльбу“. На что один из мужчин, производивший впечатление гимназического учителя или чиновника средней руки, откликнулся: „Мою жену трижды изнасиловали, прежде чем я ее потерял“. Эта беседа привела меня в ужас, причем не столько своим содержанием, сколько тем спокойствием, с каким все это говорилось. У меня было такое впечатление, словно я сижу за столом среди умерших духов, повествующих о том, что они пережили при жизни».

Это, пожалуй, один из нескольких случаев, когда Юнгер утрачивает спокойствие (кроме этого он признается, что у него заболела голова при известии о сброшенной на Японию атомной бомбе, а еще называет бандитом Эренбурга за его призыв не щадить даже немецкого ребенка во чреве матери). Но обвинений не будет и на этот раз: «Если я говорю в моих записях: русские, американцы, поляки, немцы, французы, — то это следует понимать так же, как перечисление фигур в описании шахматной партии. Любая из них может быть как белой, так и черной. <…> Каждая нация несет в себе все возможности, свойственные человеческому характеру».

Юнгер в этой вещи никак не соответствует своему имиджу мизантропа, но вот максималиста — пожалуй: когда он пишет, что «число пострадавших не имеет значения», то имеет в виду — как ему приходится объяснять, — что страдания одного выражают саму идею страдания не хуже, чем страдания миллионов. И так же, начав с обвинения собственной страны («…печально было слышать, как эти молодые люди с хорошими лицами повторяют банальности, которые им вбило в голову радио, но, возможно, тридцать лет назад и я бы так думал. Сколько же веры и самоотверженности тут растрачено зря, брошено на оборону безнадежных позиций, загублено в смертельных котлах <…>»), он распространяет его на все человечество. Так, «степень свободы неизбежно продолжает уменьшаться: я говорю о свободе во всем мире», а «они» — вне национальной принадлежности, он вообще называет их «карликами» — «они» обладают «невероятной ясностью и отчетливостью зрения во всем, что относится к области механических причин; жалкие, недоразвитые уродцы, близорукие во всем, что касается красоты и любви».

«Разумеется, он подходит к вопросу с позиций эстетика, а не политика», — пишет Юнгер, имея, возможно, в виду себя. Штудирует Библию, спасается живописью от меланхолии, описывает цветение буквально каждого растения в саду, походя произносит парочку пророчеств (что атомная бомба не допустит следующей мировой войны, что национальные государства уступят место наднациональным объединениям)… Будь это все эскапизмом, это было бы психологически объяснимо, но все равно подспудно раздражало бы. В случае Юнгера же мы имеем, думается, дело с неким тайным, но невероятно мужественным служением. Недаром этот эстет-воин еще в 1929 году писал: «Мне кажется, за последние годы я кое-чему научился, овладев в языке приемом, который позволяет высветить слово и сделать его прозрачным. Именно он лучше всего годится для того, чтобы устранить некий разлад, нередко овладевающий нами, — разлад между поверхностью и глубиной жизни» [784] . Годы после войны добавили Юнгеру работы по устранению разлада…

784

Юнгер Э. Сердце

искателя приключений. Фигуры и каприччо / Пер. с нем. А. Михайловского. М.: Ad Marginem, 2004. С. 12.

8. Формула кошки [*]

(О «Времени четок» А. Мамедова) [786]

Афанасий Мамедов — автор хоть и титулованный, и замеченный литературными кругами (роман «Фрау Шрам» вошел в 2003 году в шорт-лист премии «Букер», а за рассказ «Бекар» Мамедов получил в 2006 году премию имени Юрия Казакова), но, боюсь, до сих пор не признанный так называемыми широкими читательскими массами, о чем свидетельствует и тираж рецензируемой книги — тысяча экземпляров. Между тем в книгу «Время четок» (так, кстати, называлась подборка стихов Мамедова в сентябрьском номере «Дружбы народов» за 2000 год) вошли два самых известных романа автора — «Хазарский ветер» и «Фрау Шрам». Будучи напечатанными в полных авторских версиях в одной книге (что подразумевает продолжавшуюся все эти годы работу над текстами), они образуют настоящий диптих горьких и нежных воспоминаний и пристальной интроспекции, дилогию литературной игры и игры жизненного случая…

*

Опубликовано в: Новый мир. 2008. № 2.

786

Афанасий Мамедов. Время четок. Полные версии двух романов. М.: Хроникер, 2007. 592 с.

Афик Амагалиев из «Хазарского ветра» — такой же слабо закамуфлированный альтер эго Мамедова, как и герой его следующего романа, — уже своим происхождением обречен на мультикультурную раздробленность сознания, странствия и отчужденность: полуазербайджанец-полуеврей, он родился и вырос в Баку, но перебрался жить в Москву. Казалось бы, обычное дело, но осложнен этот биографический набор еще двумя обстоятельствами: во-первых, сложная национальная идентичность помножена на смутное время перестроечных лет и этнических конфликтов той эпохи, во-вторых, усложнена фактом укорененности в насквозь литературном сознании героя, что порождает (или является ее следствием) совершенно своеобразную оптику рассказчика.

Примерами пестрят первые же страницы книги. Так, первая фраза «Хазарского ветра»: «Баку томила весна» — своеобразная интродукция к литературной игре, амбивалентности заложенных смыслов, их мерцающему многообразию: «томила» можно истолковать в значении и физического «утомления», и кулинарной готовки, списав оба факта на жару, а можно еще вспомнить зачин «Мастера и Маргариты» про необычайно жаркий май в Москве. Авторский текст полон экзотических и ностальгических воспоминаний о Баку, который — как Киев в «Белой гвардии» того же Булгакова — именуется чаще просто Городом: «<…> семнадцатиэтажка с падающим облицовочным туфом, раскаленные добела минареты Тэзэ-Пира, Девичья башня, остров Нарген, издали похожий на большую библейскую рыбу, треснувшие, истекающие соком гейокчайские гранаты, мужчины на рынках в кепках-„аэродромах“, в любую погоду сидящие на корточках и перебирающие четки с числовым скачком на последних зернах (2+1= для кого-то слава Богу, а кому-то не дай Бог) и непременным перебросом; девушки с кувшинами на плечах…» Но все это разведено, как коктейльная основа, крепким алкоголем, новым бытом: местную свадьбу отмечают по национальным обычаям (в шатре) и с советскими обрядами (загс, фотографии у памятника в центре города); индийские благовония привезены не купцами по Великому шелковому пути, а из магазина в Москве; молодую жену избивают по законам шариата у всех на виду, но конфликт разрешает могущественный милиционер и т. д. И покрыто это сверху изрядной долей литературной глазури: кавказская красавица оборачивается героиней Достоевского, а инцидент с поножовщиной местных авторитетов описан так же смачно, как эскапады Бени Крика у Бабеля…

Сложно структурированный микст из национального и литературного, воспоминаний и ассоциаций, кажется, гораздо важнее автору, чем собственно сюжет: упоминая в следующем романе Сашу Соколова в числе тех, кому подражают его однокурсники по Литинституту и (хотя это прямо и не говорится) он сам, рассказчик следует его заветам — «…и когда я слышу упреки в пренебреженье сюжетом, мне хочется взять каравай словесности, изъять из него весь сюжетный изюм и швырнуть в подаянье окрестной сластолюбивой черни. А хлеб насущный всеизначального самоценного слова отдать нищим духом, гонимым и прочим избранным» [787] . Воспоминания и есть сюжет. Поэтому не суть важно то, что составляет сюжетную канву: детская еще любовь, не оставляющая взрослого автора даже в Москве, развод родителей, их нищета в эпоху развала СССР, весьма запутанная личная жизнь с любовницами, чреватая драками и угрозой смерти от ревнивого мужа в родном Баку, а потом жизнь впроголодь в Москве, описанная во всей неприглядности женитьба на нелюбимой, угнетающей героя москвичке ради пресловутой прописки, переезд в Москву любимой мамы, ребенок от все той же первой любви, а также — сразу скажем, несколько выбивающийся и режущий слух своей неправдоподобностью — воистину голливудский счастливый конец с примирением родителей, появлением в жизни «правильной» спутницы и наконец-то популярностью и финансовым достатком из-за покупаемых картин Афика…

787

Соколов С. Palissandr — c’est moi? // Соколов С. Палисандрия. М.: Глагол, 1992. С. 264.

Поделиться с друзьями: