Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Литературная Газета 6250 (№ 46 2009)
Шрифт:

Он любит оглядывать себя и при ходьбе руки ставит так, словно подушечками сплюснутых и бледных, как у прачки, пальцев придерживает распустившиеся веером концы невидимой балетной пачки. И походка у него – танцующая при, в общем-то, дородной фигуре – Добчинский-Бобчинский в его исполнении, наверное, сильно смахивали на тяжеловесных ангелов-близнят: сцена, небось, прогибалась, когда выкатывались они спаренным дуплетом на театральные подмостки, как на суконную драпировку старинного бильярдного стола.

Ещё две детали вспоминаются почему-то явственнее других. На лице у Тихона Тихоныча постоянная улыбка. Она приклеена, как приклеивают актёрам или филёрам накладные

усы. Зубы у него крупные и жёлтые – может, Тихон играл ещё и Холстомера? – глаза серые и холодные, кто-то сказал о таких: «стоячие» – и в сочетании с постоянной желтозубой улыбкою это производило странное впечатление.

Как будто на тебя со дна скалится утопленник.

И ещё – тесно-тесно прижатые к темени, словно в умильном ожидании либо куска, либо оплеухи, уши зализаны с той же тщательностью, с какой зализаны и его скудные, цвета амбарной паутины, и тоже слегка прокуренные волосы.

Наблюдательному человеку это лицо сказало бы больше, чем собственно монологи Тихона Тихоныча. Но я внимательнейшим образом всматривался в него лишь потому, что впервые в жизни видел живого актёра, пусть и довоенного призыва. И пытался разгадать загадку: какая же из этих, в совокупности весьма незамысловатых, черт является родовой? И делает заурядного, в общем-то, человека – Артистом?

И приходил к выводу, что это исключительно – улыбка. Оглянешься – и мороз по коже продирает.

С тех пор и сам я стал скалиться; как стоячий утопленник, благо что зубы у меня тоже вполне лошадиные. Во всяком разе именно в такой – утопленник стоймя – позе и с крепко наклеенной улыбкой и запечатлён я на нескольких интернатских фотках, дошедших из времён она до наших дней.

Теперь-то, по прошествии многих и многих лет, я понимаю, что новопреставленную улыбку свою Тихон Тихоныч, скорее всего, приобрёл не в театральном училище и не в ходе своей сценической карьеры, а на совсем других подмостках и даже, возможно, строительных лесах. Будь он хоть пень-колодой, никак не способной к лицедейству, а поживи годок-другой под вечно занесённым над тобой кнутом – и даже самые оттопыренные твои, самые лопоухие умильно прижмутся к темечку, а физия твоя навек ощерится в беззвучном хохоте благодарного скелета.

Стараниями Тихона Тихоныча мы первый раз в жизни побывали в настоящем театре. Собственно, театр был вовсе ненастоящий – наш городской Дом культуры, в котором время от времени проходили смотры художественной самодеятельности, в том числе и с участием воспитанников интерната. Но на тот момент в наш городок занесло с единственным гастрольным спектаклем профессиональную труппу одного из северокавказских театриков – по-моему, из Нальчика, и Тихон умудрился чуть ли не полинтерната заволочь на этот единственный спектакль.

Если не ошибаюсь, то была оперетта. Сюжет тоже сугубо кавказский. Речь шла о сватовствах, об их бесконечной и незадачливой череде и о продувной свахе, которой надо было посредством всевозможных двусмысленных трюков и подтасовок, переодеваний и обманов – а наш брат-дурак и сам, как известно, обманываться рад – потрафить богатому и престарелому бабнику, чуть ли не микроскопическому кавказскому князю, но в конце концов выдать молодую – за молодого.

Окрутив князька за самоё себя.

Сюжет известный, позже даже фильм на него появился. Называется, по-моему, «Сирануш» – по имени той самой ядрёной восточной бандерши. Из той пиески мне засел в голову обрывок чьей-то – чуть ли не самог'o старого похотливого козла – «арии», который я с тех пор частенько-таки мурлычу себе под нос:

Ай,

спасибо Сулейману:

Дал совет хар-роший мне…

Вот вам и первая разница между мной и Михаилом Булгаковым: он мурлыкал из «Травиаты» и «Дон Жуана», а я исключительно – из «Дон Жуана в юбке». Коллизия, весело растолкованная мне когда-то в юности, по телефону, ленинградским поэтом Михаилом Дудиным, зачитавшим мне, опять же по телефону, автоэпиграмму следующего содержания:

Михаил Александрович Шолохов

Для читающий публики труден.

И поэтому пишет для олухов

Михаил Александрович Дудин….

Не знаю, как там насчёт остальных, но уж для одного-то олуха – для себя – я точно пишу всю свою жизнь.

Театрик, как я теперь понимаю, и впрямь небольшой, невеличка, но и городок у нас тоже крошечный, как бы и не совсем ещё город: в общем, взрывы хохота сотрясали наш Дом культуры во всех положенных местах. Да и как не сотрясать: Тихон Тихоныч, как единственный тут, в зале, профессионал, величественно, уже как бы и не совсем в зале, а отчасти будто бы тоже на сцене, сидит в первом ряду и, будто дородный апостроф, знак императивного ударения, во весь свой вовсе не гоголевский рост подымался после каждой долетавшей до нас – с нарочито кавказским акцентом – шутки, яростно хлопал в ладоши и, оборачивая к публике свой жутковатый оскал, требовал поддержать творческие муки его коллег по ту сторону рампы.

Как по ту сторону света.

А поскольку нас, интернатских, в зале подавляющее большинство и мы тогда были способны хохотать без удержу, глядя просто на чей-то тупо задранный палец, то поддержка скромных усилий заезжих гастролёров обеспечивалась безукоснительно и неутомимо. Они, по-моему, сами шалели от такого восторженного приёма.

Мы были умопомрачительно юны, и просто грех было не позубоскалить над злоключениями престарелого козла, пытавшегося увести – у нас, у нас! – нашу же смазливую ровесницу: мы сами готовы были отбить кого угодно у самой старости, которая, казалось нам, вообще не про нас, – беспечной юности нашей, мнилось нам, не будет ни конца ни краю.

Сейчас бы, почти полвека спустя, я если б и хохотал, то вовсе не в тех местах и не над тем персонажем. И вряд ли самозабвенно потакал бы, отбивая ладони, козням лукавой профурсетки, которая на поверку, когда актёры, взявшись за руки, вышли, под занавес, раскланяться – мне кажется в первую очередь с нашим Тихон Тихонычем – оказалась совсем молоденькой и весьма привлекательной.

Да, о концовке.

Оказывается, Тихон Тихоныч где-то под откидным стулом – они сбиты в ряд общей рейкою, – под своей плотно сомкнутой и тоже объёмистой задницей, прятал роскошный букет нашей знаменитой будённовской сирени. Выхватил её, согнувшись, из-под стёртого сиденья и, оборотившись спервоначалу к залу, сделал потом ловкий, как на паркете, разворот и, сильно размахнувшись, элегантно швырнул, тяжёлую, лиловую и рясную, прямо к ногам примадонны.

Та, присев, подала ему со сцены узенькую ладошку, и наш Тихон – тоже, оказывается, мышиный жеребчик! – единым махом, без подкряхтывания, очутился рядом с нею.

И, встав в общую воодушевлённую цепочку, взявшись за руки с другими актёрами, исступлённо кланялся, кланялся, кланялся нам. Анатомическая улыбка его пугала как никогда, а вот глаза у Тихона мне показались в тот момент не совсем «стоячими». У Николая Гоголя есть выражение: «глаза рекой». Вот и тут, почудилось мне, что-то зашевелилось у Тихона и даже потекло.

Поделиться с друзьями: