Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Литературная Газета 6250 (№ 46 2009)
Шрифт:

Или это была не «Сирануш»? Может, «Аршин-мал-алан»? Боюсь напутать. Но суть не в этом. Правда ведь?

Я играл у него в кружке и даже иногда – главные роли. А что? Зубы зубами, но я к тому времени был уже одним из самых высоких не только в классе, но и во всём интернате, моя худоба тоже позволяла при необходимости встать, подбоченившись, в любом анатомическом театре, а пышный чуб мой в то время стоял витиеватым трёхэтажным матюком. Короче – были и мы рысаками.

Но самой-самой главной роли я у него так и не сыграл.

Тихон Тихоныч, войдя в режиссёрский раж, вознамерился поставить «Сцену у фонтана».

В интернате

свой актовый зал с небольшой сценой. Это – помимо спортивного зала, помимо стадиона, розария, который выращивали несколько поколений воспитанников, помимо подсобного хозяйства с роскошными виноградниками и плодовым садом, помимо мастерских и раздельных, кирпичных, учебного и спального корпусов. И помимо многого чего другого, чего не имелось в большинстве обыкновенных школ города, а уж в сельских школах, откуда мы в основном и явились сюда, и подавно.

Сейчас насаждают моду на семейные дома. Ставят в пример некоторые другие страны, в которых детских домов в нашем понимании нету, а дети, оставшиеся без попечения родителей, воспитываются в чужих семьях. Мне этот опыт вовсе не кажется универсальным, и вряд ли его стоит тупо копировать нам.

Мне жаль мой интернат.

Дело не в том, что чаще всего из бедности, из, в общем-то, грязи и почти повсеместной деревенской отсталости мы попадали – тот случай, когда не было бы счастья, да несчастье помогло – в мир более благополучный и более цивилизованный, что ли. Я бы не только сейчас, крепко пожилым уже человеком, но и тогда, на заре жизни, отдал бы всё, в том числе и всё своё будущее, которому интернат, конечно, открывал более широкие двери, чем наша захудалая да ещё и ссыльная Никола, за то, чтобы остаться с матерью.

Чтобы если и не дожить с нею до собственных седых волос, то – хотя бы до её глубокой старости.

Увы, судьба не дала мне такого счастья. На материнской голове, которую я придерживал, когда матушку укладывали, вымытую, причёсанную и не одетую в новое платье, а просто завёрнутую в штуку пёстренькой материи, чей нехитрый узор я помню до сих пор – материю мы только что купили с дядькой Сергеем в сельмаге, а платье решили не шить ещё и потому, что мать так выхудала за болезнь, что её пришлось обматывать несколько раз, почти бинтовать её птичьи косточки, чтобы в гробу лежал не совсем уж скелет с измученным родным лицом; складки материи моя крёстная зашпиливала на матери булавками, как зашпиливают, подгоняя по фигуре, наряд на невестах – на матушкиной голове тогда не было ещё ни единого седого волоска.

Это я запомнил, потому что вглядывался в неё тогда как бы на всю остававшуюся мою жизнь.

А когда пытаюсь вспомнить её живой, то почему-то всегда в первую очередь вспоминается сытный, нежно щекочущий аромат только что испечённого, с отрубями замешанного хлеба, всегда слабо исходивший от её опрятной и очень соразмерной, как у полевой птахи, фигурки.

И дело опять же не в том.

Я просто не понимаю, как чужих детей можно любить, будто своих. Видит Бог – чужих детей я жалею. А своих – жалею до закипания крови в жилах.

Чужих нередко берут, чтоб только получать на них пособия, наскрести дополнительную копейку в семейный, что и говорить, весьма скудный у большинства россиян бюджет. Жизнь заставляет нас всех вертеться, в том числе и в самых экзотических позах и направлениях.

Обратите внимание: сейчас всё больше сообщений о том, что в семье, где есть приёмные дети, начинается «классовое расслоение»: свои дети ближе к телу, а приёмные – в качестве малолетних батраков. Не говорю уже о случаях насилия над приёмышами – мне кажется, их иногда и берут только для удовлетворения своих тайных садистских пороков. В интернате же мы все были практически равны, нам не в чем было завидовать друг другу, любовь и гнев Господень изливались на нас совершенно равномерно, исходя из одного и того же источника, располагавшегося в поднебесье третьего

этажа – в директорский кабинет нас иногда подымали за ухо, и тогда создавалось, у подымаемого, полное ощущение прижизненного вознесения. Даже в самый голодный, шестьдесят второй год, год новочеркасского бунта и «забайкальского» хлеба, в который примешивалась если и не лебеда, то, вполне явственно, какая-то другая дрянь, нас кормили, с учётом приварка с подсобного хозяйства, вполне сносно, а одевали так и вообще замечательно – я до самой армии щеголял в пуловере, полученном когда-то в кастелянной интерната! Она, к слову, находилась в подвальном этаже, рядом с душевыми – мне кажется, таких душевых не было тогда даже в городских банях, а пуловер, или «поливер», как его называли, считался писком тогдашней провинциальной моды.

Страна поднимала нас, делать это ей было всё же легче, чем отдельной семье, недаром говорится, что там, где семь ртов, восьмого прокормить вообще ничего не стоит. И она же на нас надеялась. Александр Матросов, как известно, был детдомовцем. Не знаю, как повело бы себя моё детдомовское поколение – нам, слава богу, достались другие амбразуры – но ни одного мальчишки, учившегося в моём классе, армия не миновала. Есть среди них и командир атомной подводной лодки, и награждённые боевыми наградами, в том числе один, мой дружок Саша Климов, посмертно.

Мы даже в городе выделялись среди своих ровесников: наглаженные (в гладильную комнату всегда стояла очередь), подтянутые и чистоплотные. Некоторые из нас стеснялись, когда на интернатский двор заносило с гостинцами нашу деревенскую, неуклюжую и замурзанную родню. Интернат сразу менял социальный статус большинства из нас – на повышенный.

Нам прививали культуру, как тогда прививали оспу, – во всяком случае, юбилейный, тридцать седьмого года, том Полного собрания сочинений А.С. Пушкина, в переплёте благородно пегого, деревенских сливок, цвета, с тиснением и весом с новорождённого младенца каждый, я впервые в жизни тоже увидал именно в интернате, в нашей замечательной, светлой и полной книг, как кукурузный початок зёрен, библиотеке.

И Тихон Тихоныч был в этом отношении несколько залётной, но едва ли не заглавной фигурой. Так и представляю его с закатанными по локоть рукавами и с внушительным культуртрегерским шприцем в руках.

Итак, он решил поставить «Сцену у фонтана» из «Бориса Годунова».

По его мнению, это – вершина русского драматического искусства. И мы, стало быть, опять же, по его мнению, подошли к её освоению. Покорению – и как зрители, и как исполнители.

В этой сцене, как известно, всего два действующих лица. Дочка польского воеводы, пригревшего беглого русского авантюриста, Марина Мнишек и собственно сам Гришка Отрепьев. Мне, уже сыгравшему, по наущению Тихон Тихоныча, несколько ролей на уже упоминавшейся школьной сцене, это были пиески на злобу дня, и мои герои в основном рвались на стройки семилетки, в Сибирь, которая, опять же по замыслу Тихон Тихоныча, располагалась как раз где-то за правой кулисой, потому что именно там и был переход, ведший, в строгом соответствии с веяниями времени, из нашего школьного театра прямо в школьные же мастерские – мне и выпала роль Григория. Тихон Тихоныч доверил, хотя Гришка Отрепьев в Сибирь ну никак не стремился.

А вот Марину Мнишек должна была сыграть Аня Шлапак, учившаяся классом выше меня. Ростом невысокая, но уже из тех девочек-девушек, что всё вокруг себя пробуют – грудью. Ну да, новорождённый малыш весь окружающий мир пробует-распробывает языком. Может, потому, что это самая чувствительная частичка его тельца. Так и новорождённая женщина за всё цепляется, всё вокруг себя осязает этим своим самым нежным и новообретённым тактильным органом, счастливой ношей своей, которую сама же только-только в себе застенчиво открывает. Ощущает – внове. А может, это мы, и составляющие для только что выпорхнувшей из куколя, с влажными ещё бесплотными крылами, бабочки окружающий её мир, всякий раз нечаянно и задеваем, касаясь неуклюже того, чего касаться – страшно.

Поделиться с друзьями: