Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2
Шрифт:
Последовательное утверждение своей инаковости долгое время казалось нужным еще и потому, ito внешняя рамка собственной судьбы поначалу виделась Цветаевой недостаточно драматической, слишком благополучной, «слишком розовой и юной» [189] — как и собственная молодая розовость, как и быстро и навсегда — при крайней близорукости — отставленные очки. То, что сколько-то лет спустя, при берлинской встрече с Андреем Белым станет для нее паролем общего родного бывшего («Вы — дочь профессора Цветаева. А я — сын профессора Бугаева. Вы — дочь профессора, и я сын профессора. Вы — дочь, я — сын» [190] ), было признаком ненавистного типического: московской барышни из приличной семьи, «с запросами» и со стихами. Своих и свое Цветаева узнавала по печати одиночества и отдельности; в автобиографической прозе «Черт» (1935) она напишет о сводной сестре: «…она после Екатерининского института поступила на Женские Курсы Герье (…), а потом в социал-демократическую партию, а потом в учительницы Козловской гимназии, а потом в танцевальную студию, — вообще всю жизнь пропоступала. Верная же примета его (черта, да и самой Цветаевой. — М. С) любимцев — полная разобщенность, отродясь и отвсюду — выключенность».
189
9
190
10 Из очерка «Пленный дух» (1934).
Цветаева поступает — иначе, шаг за шагом отодвигаясь от любой общественности или общности. 1912:
«…меня ругали пока только Городецкий и Гумилев, оба участники какого-то цеха [191] . Будь я в цехе, они бы не ругались, но в цехе я не буду». [192] 1918: «Я действительно, абсолютно, до мозга костей, — вне сословия, профессии, ранга. — За царем — цари, за нищими — нищие, за мной — пустота». 1920: «Тоска по Блоку, как тоска по тому, кого не долюбила во сне. — А что проще? — Подойти: я такая-то… Обещай мне за это всю любовь Блока — не подойду. — Такая». 1926: «Ни к какому литературному направлению не принадлежала и не принадлежу». 1932: «Никто на меня не похож и я ни на кого, посему советовать мне то или иное — бессмысленно» [193] . И — 1935-й, время предпоследних оценок: «Я сама выбрала мир нечеловеков, что же мне роптать?» [194]
191
Речь идет о рецензиях на книгу «Вечерний альбом», опубликованных основателями объединения «Цех поэтов» С. М. Городецким (газета «Речь». 30 апреля. 1912) и Н. С. Гумилевым (журнал «Аполлон». 1912. № 5). — Прим. ред.
192
11 Из письма В. Я. Эфрон. 11 июля 1912 г.
193
12 Из записных книжек и тетрадей.
194
13 Из письма Б. Л. Пастернаку. Конец октября 1935 г.
Ее литературный дебют уже демонстрирует прямизну и жесткость этой — навек негнущейся — складки: первая, полудетская книга Цветаевой «Вечерний альбом» опубликована за свой счет тиражом в пятьсот экземпляров; жест, значивший тогда примерно то же, что и сегодня: либо крайнюю авторскую наивность, либо крайнюю же степень вызова, — отказ от принятых механизмов литературного роста, неприятие или безразличие к возможной профессиональной оценке. Жест, по тогдашним временам, радикальный тем более, что редкий для людей ее круга литературных знакомств и возможностей.
Новый шаг, логически следующий за этим, — пренебрежение литературой, уход в частную жизнь (вернее — не-выход из нее). То есть еще один жест великолепного презрения. «Да разве я поэт? Я просто живу, радуюсь, люблю свою кошку, плачу, наряжаюсь — и пишу стихи. Вот Мандельштам, напр(имер), вот Чурилин [195] , например), поэты. Такое отношение заражало: оттого мне все сходило — и никто со мной не считался. (…) Оттого я есмь и буду без имени». В 1923 году, когда писалось это письмо Пастернаку, воспоминание задним числом окрашивалось Цветаевой в уже привычные ей тона горечи — но десять лет назад такая («голова с заносом») позиция казалась естественной. Жизнь радостно подбросила ей такую возможность.
195
Чурилин, Тихон Васильевич (1885–1946) — русский поэт. Цветаева познакомилась с Чурилиным весной 1916 г. и посвятила ему несколько стихотворений («Не сегодня-завтра растает снег…», «Голуби реют серебряные, растерянные, вечерние…»), а мниго позже, в очерке «Наталья Гончарова» (1929), назвала его «гениальным поэтом»: «Им и ему даны были лучшие стихи о чойне, тогда мало распространенные и не оцененные. Не знают и сейчас». – Прим. ред.
В том же 1923 году Цветаева записывает в дневнике: «Личная жизнь, т. е. жизнь моя в жизни (т. е. в днях и местах) не удалась. Это надо понять и принять. Думаю — 30-летний опыт (ибо не удалась сразу) достаточен. Причин несколько. Главная в том, что я — я. Вторая: ранняя встреча с человеком из прекрасных — прекраснейшим, долженствовавшая быть дружбой, но осуществившаяся в браке. (Попросту: слишком ранний брак с слишком молодым. [Пометка] 1933 г.)» В черновиках «Тезея» [196] есть еще одна запись, рифмующаяся с этой: «Брак, где оба хороши — доблестное, добровольное и обоюдное мучение (-чительство)».
196
«Тезей» — первоначальное название трагедии «Ариадна» (1924); новое название дано произведению в 1940-м). — Прим. ред.
Ранняя встреча и ранний брак, предопределивший все дальнейшее течение цветаевской жизни и, возможно, ее исход, были подарком из подарков — но, как водится, с двойным дном. Сергей Эфрон, встреченный девятнадцатилетней Цветаевой в волошинском Коктебеле и разом выбранный в мужья «в вечности — не на бумаге», был человеком исключительной внутренней красоты и благородства; их он и пронес, как стигматы [197] , через всю жизнь, полную обстоятельств, с красотой и благородством плохо совмещающихся.
197
Стигматы, стигмы (от греч. stigma — «пятно») — 1) в древности — клейма, метки, которые ставились на теле раба или преступника; 2) болезненные кровоточащие раны, открывающиеся на теле некоторых глубоко религиозных людей и соответствующие ранам на теле распятого Христа. — Прим. ред.
То, как рассказывала себе и другим их общую историю Цветаева, выделяло в ней как главное неизбежность, обреченность друг на друга. Судьбы двух детей, встретившихся на коктебельском пляже (рассказчица склонна была видеть их еще младшими, чем они были на самом деле — семнадцатилетний и восемнадцатилетняя) складывались воедино, как половинки пазла: одиночество, раннее сиротство, день рождения, который они праздновали в один день. В ряду цветаевских романов (по ходу времени все более односторонних и, что называется, виртуальных) трудно не заметить подстежки деятельной жалости, материнской (от старшей к младшему) заботы — того, что сама она называла наклоном: «желанный — жаленный — болезный!» [198] . Вышла из этой логики она, кажется, лишь однажды —
в эпистолярном диалоге с Борисом Пастернаком, где речь с самого начала шла о равенстве: равносущности сил. Но обаяние женского старшинства, заставлявшее ее выбирать людей и отношения, которые можно было бы стилизовать в этом ключе, называя ровесника-Родзевича мальчиком, а более молодых (Бахраха — Тройского —198
14 Из стихотворения цикла «Стихи сироте»: «И нет такой ямы, и нет такой бездны—/ Любимый! желанный! жаленный! болез- ный!» (1936).
Штейгера) [199] — сыночком (или «мое дитя»), было для нее необоримым; сама она понимала это, как всегда, яснее и язвительнее всех — и подвела итог в 1936 году, эпиграфом к стихотворному циклу «Стихи сироте» (эпиграф — из стихотворения К. А. Петерсона «Сиротка»):
Шел по улице малютка, Посинел и весь дрожал. Шла дорогой той старушка, Пожалела сироту…Гимназист Сергей Эфрон был в этом ряду первым, если не определяющим, и его жизнь (юность, туберкулез, недавнее двойное самоубийство матери и младшего брата) делала его в глазах Цветаевой задачей: долгом, взывающим об исполнении.
199
Родзевич, Константин Болеславович (1895–1988) — герой «Поэмы Горы» и «Поэмы Конца». Цветаева познакомилась с Родзеви-чем в 1923 г. в Праге Бахрах, Александр Васильевич (1902–1985) — литературный критик и мемуарист русского зарубежья. Одна из его рецензий, посвященная сборнику Цветаевой «Ремесло», послужила поводом для начала переписки между поэтом и критиком, пик которой пришелся на лето 1923 г. Бахраху посвящено несколько стихотворений в цикле «Час души». Гронский, Николай Павлович (1909–1934) — поэт. Цветаева подружилась с Тройским в 1928 г. и после его кончины посвятила ему цикл стихотворений «Надгробие» (1935). Штейгер, Анатолий Сергеевич (1907–1944) — один из наиболее значительных поэтов «первой волны» русской эмиграции. Летом 1936 г. Цветаева получила из Швейцарии, где тяжело больной туберкулезом Штейгер находился на излечении, сборник его стихов «Неблагодарность». Между поэтами завязалась переписка, с первых же писем перешедшая в эпистолярный роман. Штейгер стал адресатом стихотворного цикла Цветаевой «Стихи сироте» (1936). – Прим. ред.
Но в 1912-м двоящаяся тема предназначенности-обреченности, связанная в цветаевском наследии с именем Эфрона, предъявлена только лицевой, радужной стороной. Их триумфальная молодая совместность открывает для Цветаевой новый смысловой регистр («я еще думала, что глупо быть счастливой, даже неприлично! Глупо и неприлично т(ак) думать — вот мое сегодня», — пишет она Волошину). Наступает время торжества: превосходных степеней, преувеличенного («то есть — во весь рост», как напишет она в «Поэме Конца») любования собой и окружающими. В эту пору, собственно, ее стихи становятся узнаваемо-цветаевскими, а ее голос обретает окончательную свободу — гуттаперчевую [200] послушность умного инструмента.
200
Гуттаперчевый — (перен.) гибкий. — Прим. ред.
Перемена к счастью значила для Цветаевой многое; в том числе и то, что ее юношеское, дословесное «право имею» получило право на речь и стало называться «так жаждать жить!». Жизнь и тексты наводняются «земными приметами» (так должна была называться ее задуманная в 1920-х книга дневниковой прозы). Из сундуков достаются старинные, материнские и бабушкины, платья, которые — десятилетия спустя — всплывут на поверхность прощальным подарком в «Повести о Сонечке» [201] ; выбирается и заказывается граммофон, обставляется собственное жилье с «подводным» синим фонарем и выходом на крышу. Эта сугубо частная жизнь, намеренно ведущаяся в стороне от (не-ведущейся) литературной, призвана быть прекрасной: конгениальной [202] стихам, которые в свою очередь призваны свидетельствовать о жизни: «…записывайте точнее! Нет ничего неважного! Говорите о своей комнате: высока она или низка, и сколько в ней окон, и какие на них занавески, и есть ли ковер, и какие на нем цветы…» [203] Здесь, как и прежде, в полудневниковом «Вечернем альбоме», налицо то, что не дает говорить о Цветаевой вне контуров ее биографии — настойчивая воля, заставляющая нас искать черты авторского присутствия поверх (или поперек) текстов. То, что она, по-видимому, с самого начала имела в виду, — что-то вроде реалити-шоу в естественных декорациях — начало обретать реальный (насыщенный живой жизнью) объем. С годами действие стало напоминать ведущийся в прямом эфире, «при свете совести» [204] , судебный процесс, где автор поочередно присутствует то на скамье подсудимых, то на месте общественного обвинителя. Но начальные, счастливые цветаевские годы дали ей краткую возможность сосредоточиться на внешнем, выбирая из всех возможностей — сразу все.
201
«И за первым, осевшим, коричневым, фаевым — прабабушки графини Ледоховской — прабабушкой графиней Ледоховской — не сшитым, ее дочерью — моей бабушкой — Марией Лукиничной Бернацкой — не сшитым, ее дочерью — моей матерью — Марией Александровной Мейн — не сшитым, сшитым правнучкой — первой Мариной в нашем польском роду — мною, моим, семь лет назад, девичеством, но по крою — прабабушки: лиф как мыс, а юбка как море» («Повесть о Сонечке», 1937). — Прим. ред.
202
Конгениальный (от лат. con «вместе» и genius «дух») — очень близкий, совпадающий по духу, образу мыслей, талантливости. — Прилг. ред.
203
15 Из предисловия к сборнику «Из двух книг» (1913).
204
Ср. с названием статьи Цветаевой «Искусство при свете совести» (1932). — Прим. ред.
В мемуарной прозе «Живое о живом», посвященной памяти Волошина, Цветаева вспоминает их мечты о совместных литературных мистификациях — неосуществленные, как она говорит, только из-за ее немецкой честности, «губительной гордыни все, что пишу, — подписывать». «— Марина! Ты сама себе вредишь избытком. В тебе материал десяти поэтов, и сплошь — замечательных!.. А ты не хочешь (вкрадчиво) все свои стихи о России, например, напечатать от лица какого-нибудь его, ну хоть Петухова? (…) А потом (совсем уж захлебнувшись)…это будут близнецы, поэтические близнецы, Крюковы, скажем, брат и сестра. Мы создадим то, чего еще не было, то есть гениальных близнецов. Они будут писать твои романтические стихи.