Литературная рабыня: будни и праздники
Шрифт:
– Томилин, знаешь, я как-то была у нее дома. Это такой мрак. Беспорядок, остатки еды на столе, включенный телевизор. И кот… Кот был самое ужасное. Он все время орал. А когда я спросила, чего это он орет, Галка сказала, оттого что хочет на улицу, а она не пускает, чтоб блох не было. Кстати, поэтому он периодически Галку и жрет. То руку ей прокусит, то ногу, когда она стоит, например, между ним и окном, заслоняя ему путь к свободе. Тогда я поинтересовалась, кастрировала она его хотя бы или нет? Ну, из гуманных соображений. А Галка сказала, что он и так прекрасно обходится. Сняла с полки старого плюшевого медведя, кинула на пол, сказала: «Кузя, трах-трах!» – и Кузя натурально
– Ну, допустим, что и поэтому. А вообще-то, знаешь почему? – Томилин подпирает ладонями щеки и смотрит на меня с сожалением. – Помочь ты ей хотела потому, что она когда-то тебя здорово обидела. А ты с тех пор изо всех сил своей помощью ей доказываешь, какая ты хорошая девочка и как она тогда была не права.
А ловко Томилин завернул, психолог чертов. Достоевщиной за версту тянет. Кажется, правда – «великая русская литература позвала его». Так он изволил выразиться некоторое время назад? Но от прежнего Томилина, переводчика фэнтези, утешения было куда как больше.
– Ты же, Дашенька, – продолжает Томилин ковырять пальцем в моей ране (ну, точно у нее, великой, научился), – ты же мастер запутанных сюжетов. Сама создаешь ситуацию, а потом ее раскручиваешь, как колючую проволоку руками. И с Почти-олигархом твоим так было, и с директором, который, впрочем, о твоих душевных терзаньях и не подозревает, делать ему больше нечего, и с Каталиной Хуановной, и с Раменской… – Потом Томилин смотрит на книжную полку, где за стеклом стоит фотография Ираклия, и тихо, безнадежно добавляет: – Да и с этим тоже…
Томилин уходит. Грустный, сутулый, усталый.
Я мою посуду, а потом сажусь и думаю: все, хватит, Ванька на даче, сейчас открою окно, там август, звезды, и полночь пахнет сеновалом, буду смотреть, дышать и размышлять о вечном.
И некоторое время это получается. И что-то начинает маячить и светиться внутри меня, или вовне. Разницу я никогда не могла уловить. В этом и кроется фокус, ради которого стоит все затевать.
Но звонит телефон, и чудеса мигом кончаются. Это Каталина. Она радостно возбуждена и трещит, пересыпая русскую речь испанскими словечками:
– Дашенька, керида миа! Представляешь, отдышалась я немного, прикинула, что к чему, и позвонила Галине. Вот, говорю, была в издательстве, и директор сказал, что проект приостановлен, потому что Даша текст принять в таком виде не может. Я так убедительно с ней говорила, что она устыдилась и сказала, что ее просто бес попутал и что деньги она вернет, все, кроме сотни. («Как же, устыдилась… Просто сообразила, что халтуры у нас не видать ей больше как собственных ушей».) Мне денег этих не жалко! («Еще бы, когда не сама зарабатываешь, чего их жалеть, проклятых…») Ну, и пусть, она все же месяц сидела, старалась. Омбре! Все хорошо! А я только тебе верю, и мы эту книгу доделаем, правда ведь, Дашенька? Ведь правда?
Я чувствую, что сейчас начну плакать и, может быть, даже кричать. Так удачно было решенная проблема очередной поденщины опять надвигается на меня с неумолимостью потерявшего управление грузовика. Я бормочу в ответ что-то неопределенное и прощаюсь. Всё. Хватит.
Некоторое время я сижу неподвижно, стараясь сдержать волнами подступающие слезы. А потом делаю то, что делаю всегда в случаях крайнего разочарования жизнью.
Звоню в мою Страну.Сначала я звоню Дочери. Она совсем старенькая, и говорить ей трудно, поэтому говорю в основном я, а она тихо, эхом отзывается: «Да, мама, да… да…» И я чувствую, как в груди моей начинают работать меха, как постепенно они разгоняют все лишнее, наносное, а Дочь все повторяет свое тихое «да, мама, да… да… да…». А меха все работают и наконец высвобождают и заставляют ожить то, что было упрятано мною на самое дно, – всю мою память. И я думаю: как же, ну, как же я могла так долго жить без этой золотой жгучей взвеси в крови?
Потом я звоню Нино, матери Ираклия, и она сначала пугается, не случилось ли чего. Но я говорю, все в порядке, просто соскучилась.
Она благодарит меня за Ванечкины фотографии, которые недавно я послала по электронной почте на рабочий адрес Ираклия, а потом, после паузы, тихо произносит:
– Что же вы сделали со своей жизнью, дети? – И вдруг спохватывается: – Сейчас Ираклия позову!
Значит, он ночует у матери, а не дома. Дыхание у меня моментально сбивается.
А потом я слышу голос, который каждый раз заставляет мою жизнь начинаться сначала.
– Что-то случилось? – повторяет Ираклий вопрос Нино. И добавляет: – Не трать деньги. Сейчас перезвоню.
Те несколько секунд, которые он набирает номер, я чувствую только собственное сердце, которое стучит в грудную клетку так, что меня начинает покачивать.
– Что случилось, дорогая моя?
Но я молчу и слышу только то, что происходит внутри меня. А внутри меня рушатся преграды и заслоны, которые так последовательно возводила я последние десять лет моей жизни. Они рушатся, и кругом стоит только шум прорвавшей плотину воды. Наверное, Ираклий тоже слышит это, потому что говорит:
– Через неделю я буду в Москве. Оттуда приеду.
Сейчас я очень внимательна к словам. Даже к приставкам. Он сказал не «заеду», а «приеду». Но, может быть, это просто оговорка.
Я долго рассказываю Ираклию про все свои последние беды и радости, а потом говорю:
– Вот сказал же Поэт: «у жизни есть любимцы. Мне кажется, мы не из их числа…»
– Неправда. Так мог сказать только человек, который точно знает, что дело обстоит ровно наоборот. И мы как раз из их числа. Сама знаешь.
Почему-то именно сегодня Ираклий решил все назвать своими именами. Просто и спокойно. Как бывает, когда речь идет о жизни и смерти. Но теперь мне еще страшнее остаться одной. И я опять прошу:
– Поговори со мной. Пожалуйста, еще поговори со мной.
– Я здесь. Не бойся, – отвечает Ираклий, и я чувствую рядом со своей щекой его руку, сжимающую телефонную трубку, правую руку с тоненьким шрамом возле запястья.
И тогда Ираклий рассказывает про Софико:
– Помнишь Софико? Помнишь «сапоги Петра»? Неделю назад Софико умерла. Помнишь ее скворечник?..
Разве забудешь это немыслимое жилье на верхотуре?
…Гроб спускали, разобрав балконные доски всех пяти этажей, в несколько приемов, потому что длины веревок не хватало. Но никто из соседей не ворчал по этому поводу. Они любили маленькую седую Софико, всю жизнь провитавшую в облаках. И теперь Софико спустилась с небес на землю. Раз и навсегда. Я вижу все это, как наяву…
– …А сапоги Петра остались стоять. Вчера я принес их сюда, домой…
Ираклий говорит, и мне самой начинает казаться, что я возвращаюсь домой после долгой-долгой разлуки. Я возвращаюсь, почти примиренная с собой и со своей жизнью, потому что знаю: никогда ничего лучшего здесь, между раем и адом, у меня больше не будет.