Литературный институт
Шрифт:
Для всех было бы лучше, останься она в своем городе, и размножайся то с одним, то с другим на той самой печи №7.
Но тем не менее всякий раз, когда я – в комнате общежития ли, в институте, проснувшись ночью или сидя на консультации перед госэкзаменом – случайно вспоминал о ней…
В такой момент я всегда ощущал, как меня охватывает необъяснимая, но всеобъемлющая нежность к этой девушке, заставлявшая каждое утро подниматься ни свет ни заря, чтобы встретить ее внизу около вахты.
Тихо спускающуюся с лестницы, с маленькой
А потом вместе с нею пройти до остановки, сесть в троллейбус и вместе ехать в институт – даже если у меня в тот день не было занятий, я был свободен, как выпроставшийся из ошейника пес, и мог с утра ехать хоть вдоль по Питерской, хоть в Люберцы.
* * *
Сейчас я понимаю, что наши странноватые отношения напоминали какие-то «Темные аллеи», даром, что девушка не имела даже бус из высушенных рябиновых ягод.
* * *
Вспоминая те ощущения, прихожу к выводу, что за всю неоднообразную жизнь я имел всего двух женщин, к которым – без всякого обоснования отношениями – испытывал нечто подобное.
Второй оказалась Светлана Смирнова.
Поэт (не поэтЕССА, а именно поэт!), прозаик, публицист, мастер художественной фотографии, о работах которой я написал эссе, украшенное ее снимком, на котором едет веселый красно-желтый трамвайчик.
Живя в одном городе, мы встречались всего несколько раз в жизни; у нас разные мировоззрения, не всегда и не во всем совпадают оценки художественных произведений, и так далее.
Но я испытываю к Светочке такую чудовищную нежность, что даже в этом – не имеющем отношения к Уфе! – мемуаре не могу употребить ее имени без уменьшительно-ласкательного суффикса…
* * *
Мне хотелось объять эту девушку своей иррациональной нежностью, укрыть и защитить от чего-то такого, от чего не смог бы защитить ее никто – только я, пусть по непонятным причинам.
Именно непонятным, между нами ничего не было, я сам не хотел, чтобы что-то было.
* * *
Аура моей нежности разрасталась и вскоре достигла такой силы, что даже пьяная скотина Дровосек перестал ежевечерне полоскать ее имя, а направил деструктивную компоненту своего либидо на кого-то другого.
Не потому, что я подошел к этому елдаку и без слов начистил ему рожу – мне очень стыдно, но я ни разу в жизни никого не ударил по лицу.
И не после внушений; усовещать пьяного бесполезно, а трезвым поэта видела разве что родная мать, да и то в день его появления на свет.
Просто мое поле, распространившееся на девушку, было столь сильным, что встающее солнце русской поэзии быстро перекатилось в другой угол.
* * *
Мучимый почти отцовским желанием заботиться о ней – хоть и быв максимум пятнадцатью годами старше! – однажды я совершил настоящий поступок.
У девушки остался несданным
один зачет (кажется, по стилистике) и не имелось перспектив его получения, поскольку преподавательница оказалась не по-заочному принципиальной.Всю жизнь имея внешние черты упомянутого Мышлаевского (в исполнении Владимира Басова), я умел при необходимости проявить и вкрадчивость Дон-Жуана и наглость Остапа Бендера.
И своим словесным напором даже черта мог заставить перекреститься.
Не выключая обаяния первого, я запустил второго и третьего – и вломился к преподавательнице с нахальной просьбой поставить девушке зачет без объяснения причин своей заботы.
Стилистичка была ошарашена, но и я был непрост. Для нее я считался никчемным студентом, но сам был преподавателем в университете, кандидатом наук и утвержденным доцентом, я знал себе цену ну и умел ее показать. А она, кажется, доцентом еще не стала. Крепость держалась недолго, моя воля взяла верх, черт перекрестился.
Но возвращая мне книжку со свежепроставленным (без участия самой девушки, которая все это время стояла в коридоре и смотрела в стену!) зачетом, преподавательница посмотрела в мои непроницаемо черные глаза.
Не сумев проникнуть в душу, вздохнула и сообщила, что у моей протеже интеллектуальное развитие застопорилось на уровне 12-летнего ребенка (то есть она не могла считаться даже девушкой) и если я хочу, чтобы она могла учиться дальше, то обязан заняться ею всерьез.
Относительно первого я уже догадался сам, в направлении второго у меня не имелось ни сил, ни желаний.
Даже если словами заняться всерьез преподавательница намекала мне на необходимость кое-чего хоть и серьезного, но не требующего с моей стороны никаких усилий кроме одного – физического и для меня самого отнюдь не неприятного…
* * *
Через некоторое время (две, от силы через три недели) – мы расстались по причине моей естественной убыли в Уфу.
Расстались спокойно и без эмоций – хотя, кажется, все-таки поцеловались на прощанье.
10
Правда, потом мы обменялись несколькими писульками. Самыми обычными, на бумаге и в бумажных конвертах с наклеенными марками. О самом существовании электронной почты в России тогда почти никто еще даже не догадывался.
Ее письма были написаны ровным детским почерком на аккуратно вырванных листках из тетрадки в клеточку.
В одном девушка писала, что по-прежнему работает пекарем, только не уточняла, сколь часто размножается с кем-нибудь на печи.
Во втором скупо сообщала, что ведет в своем городе какое-то поэтическое литобъединение – это меня удивило, поскольку я считал ее неспособной даже писать свое, не говоря уж о том, чтобы кого-то чему-то учить.
А в последнем на полях красовался орнамент, который она явно рисовала, раздумывая над текстом – последний сообщал о ее решении начать новую жизнь и больше мне не писать.
Хотя, повторяю, в наших с нею отношениях не было ничего такого, что требовало бы забыть меня для начала новой жизни.