Литературократия
Шрифт:
Однако Панченко не случайно противопоставляет стратегию Полоцкого евангельскому и древнерусскому идеалу. То, что Полоцкий ценит славу так же высоко, как спасение души, характерно для поведения европейского интеллигента эпохи барокко. Дихотомия «высокое/низкое», «Божественное/профанное», «истинное/неистинное», напоминающая о биполярности русской культуры, создала устойчивый стереотип негативного отношения к суетной мирской славе. Поэтому основным признаком успеха в русской культуре «обычно считается именно „остаться в веках“; а прижизненная слава и деньги — это лишь здешний „бессмертья, может быть, залог“» (Гаспаров 1998b: 110). Поэтому, несмотря на процессы профессионализации литературы, характерные для XIX века, вопрос истинной оценки результата литературного труда оставался принципиально закамуфлированным. Сакральное отношение к слову влекло за собой нежелание фиксировать внимание на вопросе: а кто, собственно, решает — успешно завершено дело или неуспешно? Сам автор или те, кто знакомятся с результатом его творчества? И в какой форме поступает сообщение о результате — в виде самоудовлетворения или внешнего сигнала — награды, денег, славы, которые и являются традиционными признаками успеха? Индуцируемый обществом смысл творчества как боговдохновенного акта на первом этапе становления и профессионализации литературы в России (превращения ее в светский институт) предполагал, что настоящими адресатами являются Бог и верховная власть, в ее статусе наместника Бога на земле. Верховной власти делегировались прерогативы формирования критериев оценки текста и определения успешности или неуспешности авторской стратегии; в
Перераспределение власти между государственными институтами и обществом сделало возможным появление дискуссионной и до сих пор полемической формулы «Пишу для себя, печатаю для денег». Категоричное «пишу для себя» содержит пафос намеренного дистанцирования не только от государственной власти, но и от общества, роль которого низводится к меркантильному статусу оценщика товара, способного найти писательскому труду денежный эквивалент, но малоценного в качестве определения других параметров успеха или неуспеха. Нелишне вспомнить, что эта формула взаимоотношения внутреннего порыва и мотивации утилитарного применения писательского труда появляется у зрелого Пушкина, разочарованного в оценках его поздних сочинений современниками. Итогом этих разочарований является признание: «Я более не популярен»465. Ситуация симптоматична — практика Пушкина оценивается наиболее комплементарной для него референтной группой (Вяземский, Жуковский, Плетнев и т. д.) как неактуальная, да и сама эта референтная группа перестает быть эталонной для более широкой читательской аудитории. В начале 1830-х годов меняются представления русского общества о месте и роли писателя и представления о норме отношений между писателем и публикой. «Причину этого следует искать в постепенной демократизации литературы, во вхождении в русскую культуру массового читателя. Период салонного и кружкового бытования литературы кончается, и в свои права вступают законы книжного рынка. <…> Демократизация литературы приводит к тому, что меняются сами представления о месте писателя в обществе — и не в последнюю очередь представления о том, что такое литературная слава, как и кем она должна создаваться» (Потапова 1995: 138). Поэтому сам поэт, которому никогда не были чужды коммерческие расчеты, отделяет процесс творчества от способа использования (и оценки окружающими) его результата. Утверждение типа: «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать» — тождественно попыткам использовать два разных критерия оценки текста и две референтные группы: одна наделяется способностью оценить «вдохновение», другая — определить реальную стоимость рукописи. Иначе говоря, подобное утверждение синонимично попыткам противопоставить экономический капитал культурному и символическому. Противоречивость стратегии приводит к конфликту интересов. Характерно, что современники поэта в 1830-х годах оценивают эту стратегию как изначально ошибочную, полагая, что именно «честолюбие» и «златолюбие» привели к неактуальности пушкинского творчества466. Уничижительное отношение к журнальным критикам и мнению публики («Жрецы минутного, поклонники успеха!») и попытка дистанцироваться от книжного рынка путем инкапсулирования (поэт резервирует за собой право наиболее точной оценки своего труда: «Ты им доволен ли, взыскательный художник? Доволен? Так пуская толпа его бранит») и выделения особо ценной в экспертном смысле референтной группы (частая апелляция к «высшему светскому обществу», якобы единственно способному по достоинству оценить труд поэта) вступали в противоречие с деятельностью самого Пушкина, споспешествовавшего профессионализации литературы (создававшего журналы, писавшего критические статьи и т. д., то есть участвовавшего в создании норм и институций, способных наделять авторскую стратегию символическим капиталом, автономным и независимым от поля власти). Характерно утверждение, что именно «творчество Пушкина оказало воздействие на превращение художественного произведения в товар» (Лотман 1992: 97). Однако факт дистанцирования от современных оценок есть одновременно свидетельство появления разных референтных групп, способных использовать несовпадающие критерии оценки литературной практики. Таким образом, формула «Пишу для себя, печатаю для денег» стадиальна и субъективна; разочарованный в реакциях наиболее авторитетных референтных групп поэт в качестве критериев успеха выделяет два: 1) самоудовлетворение и 2) деньги.
Генезис самого понятия «успех» в русской и западноевропейских культурах принципиально отличается. Лотман, анализируя разные модели средневековой славы — христианско-церковную и феодально-рыцарскую, замечает, что в классической модели западного рыцарства «строго различаются знак рыцарского достоинства, связанный с материально выраженным обозначением — наградой, и словесный знак — хвала» (Лотман 1992: 85), в то время как христианско-церковная модель славы строилась на строгом различении славы земной и славы небесной. Казалось бы, в русской транскрипции слава последовательно проходит этап христианско-церковный, который сменяется тяготением к рыцарскому пониманию славы. Все, однако, сложнее. Анализируя понятие чести в текстах киевской поры, Лотман приходит к утверждению, что честь всегда включается в контексты иерархического обмена. Честь воздается снизу вверх и оказывается сверху вниз. А источником чести, в том числе богатства, для стоящих ниже по иерархической лестнице является феодальный глава. Это означает, что признание, успех представляют собой перераспределение иерархической власти, а достижение успеха тождественно признанию власти государства, в то время как в европейской культуре источником признания (после завершения процессов автономизации культуры) является общество467.
Симптоматично, что программное заявление Пастернака «Цель творчества — самоотдача» (где самоотдача синонимична саморастворению в процессе творчества) дублирует первую часть пушкинской формулы и свидетельствует о структурном совпадении ситуации в русской культуре в 30-х годах XIX века и 50-х XX. Не только государственной власти, но и ни одной из существующих в обществе референтных групп, таким образом, не делегируются права оценивать успешность авторской стратегии путем наделения его славой.
В соответствии с русскими традициями, которые определялись структурными особенностями социального пространства, признаться, что пишет для славы или успеха у современников, не осмеливался не только Пушкин, но и ни один из больших русских писателей468. Присваивать символический капитал массового успеха и утверждать, что он «повсеградно оэкранен и повсесердно утвержден», то есть признавать за той или иной референтной группой (за исключением частой апелляции к «народу» как истинному ценителю, хотя при более внимательном рассмотрении «народ» оказывался очередным эвфемизмом власти государства или той или иной комплементарной по отношению к верховной власти референтной группы469) статус законодателя и эксперта, стало возможно только при появлении института «модной», «коммерческой», «массовой» литературы. Хотя и здесь, что является наиболее симптоматичным свойством русского социального пространства, референтная группа «массовой культуры» традиционно интерпретируется как малоценная и неавторитетная470. То есть не обладающая способностью наделять культурный продукт символическим капиталом.
Конечно, слава представляется (и всегда представлялась) одним из важнейших параметров успеха, но очевидное предпочтение, которое отдавалось посмертной славе перед прижизненной, свидетельствовало не только о предпочтении более долговременного критерия успеха, но и о структуре социума. Конечно, слава у современников более скоротечна и непостоянна, в то время как признание потомков (Боратынский не случайно полагает возможным найти настоящего ценителя
только в лице «далекого потомка») есть залог славы вечной и оттого более притягательной471. Но подмена настоящего будущим тождественна признанию нелегитимного статуса социальной реальности, способной и необходимой для превращения культурного капитала в экономический, но мало ценной для увеличения его символической власти. Что позволяло гордиться заработанными деньгами — подобная слабость (или бравада) оправдывалась соображением, переводящим конечный результат творческого труда в ряд нейтральных отношений купли-продажи, игнорирующих процесс наделения символическим капиталом практики, функционирующей внутри читательского поля. Более того, таким образом подчеркивалась дистанцированность от общества и читательской аудитории: хочешь читать — плати деньги. Зато гордиться известностью и славой у современников в этикетном смысле оказывалось дурным тоном; сообщать читателю о зависимости от его мнения было примерно то же самое, что сразу уведомлять женщину о своем физическом влечении.Актуальная сегодня тема телесности литературы (см.: Ямпольский 1996) оправдывает сопоставление этикета сексуального общения и авторской стратегии. Сходство сексуального этикета472 (когда разговор о любви или замужестве приветствуется и легитимируется традицией, а откровенно сексуальное и не подготовленное ухаживанием предложение осуждается) с творческим состоит в сокрытии истинных намерений, мифологизации стратегии обладания и сдвиге истинной иерархии ценностей в перфектную область неконтролируемого будущего. Сексуальный этикет позволял только намекать, пусть и прозрачно, о телесности любви и творчества; не случайно одним из эвфемизмов полового желания стало слово «мечта». Как и в случае с авторской стратегией успеха, момент истины в рамках любовной стратегии проецировался на будущее, за которым резервировался статус истинного. А откровенно эротические произведения оказывались «неподцензурными», «запрещенными», «не предназначенными для печати». Поэтому, если учитывать как социально формулируемые и признаваемые критерии, так и те, которые намеренно камуфлировались, так как подавлялись и репрессировались традицией, предварительно можно уже выстроить более-менее устойчивый ряд параллельных сравнений: прижизненная слава — манифестация полового влечения, любовь — внутреннее удовлетворение от творчества, деньги — замужество. При этом в рамках любой авторской стратегии можно обнаружить следующие параметры успеха473: 1) самоудовлетворение (или психо-историческая задача поиска психологического равновесия в конкретных исторических обстоятельствах: в данном случае при создании культурного капитала); 2) деньги474 (экономический капитал); 3) слава (социальный капитал); 4) власть. Хотя строгая дифференциация этих критериев далеко не всегда корректна, так как слава — это не только социальный капитал, соответствующий определенному положению в социальным пространстве, но и возможность превратить социальный капитал в экономический. Самоудовлетворение (или психологическое равновесие) зависит от объема присвоенного социального и экономического капитала, потому что психологическое функционально связано с социальным. В то время как власть — это и культурный капитал, как, впрочем, социальный, экономический и символический, так как, по Бурдье, производители культуры обладают специфической властью — властью заставить увидеть или поверить в то, что до них не замечалось, или тому, чему не было веры, а также объективировать до этого не сформулированный, и даже неформулируемый, опыт и представления о природном и социальном мире и тем самым заставить его существовать475. А эта специфическая власть и есть культурный капитал. Хотя одновременно поле культурного производства занимает подчиненную позицию в поле власти, и авторская стратегия позволяет перераспределять власть и осуществлять господство как через личные отношения (социальный капитал), так и посредством соответствующих институций, в том числе через такие общие механизмы, как рынок с его генеральным посредником — экономическим капиталом476.
Однако символический капитал можно приобрести, отказавшись от стратегии успеха и выбрав неуспех (точнее, отказавшись от успеха в одной референтной группе для достижения успеха в другой)477. Возможны и другие комбинации, которые соответствуют как тому или иному психотипу личности автора, так и одновременно целям и ставкам его социальной стратегии, когда приходится делать выбор, предпочитая, например, социальный капитал (славу) плюс отсутствие экономического капитала (то есть бедность) или власть и деньги (социальный и экономический капитал) в обмен на признание своего культурного капитала как незначительного (то есть презрение профессиональной среды)478. Существенным оказывается и выбор референтной группы в качестве эталонной, потому что если для одной стратегии предпочтительнее признание референтной группы, состоящей из посвященных (то есть прежде всего культурный капитал), то другая принципиально зависит от признания массовой аудитории, за которым обычно стоит возможность приобрести экономический капитал, потеряв при этом социальный479. Число далеко не абстрактных сочетаний характеризует конкретное состояние общества и выбор различных стратегий успеха480, что, в свою очередь, определяет ту часть авторской стратегии, которая состоит в создании текста и манифестации определенной линии художественного поведения.
Для того чтобы понять, как механизм успеха влияет на «чисто художественное» разнообразие русской литературы и определяет конкретную сегодняшнюю литературную иерархию, выстраивает литературную среду в соответствии с рейтингом нового времени, придает актуальность одним литературным практикам и заставляет интерпретировать другие как архаические, рассмотрим структуру поля русской литературы в доперестроечный период.
Критерии и стратегии советского успеха до «перестройки»: официальная, неофициальная и эмигрантская литература
Деление литературы на официальную, неофициальную и эмигрантскую фиксирует помимо прочего референтную группу, на которую ориентировался тот или иной автор. Авторская стратегия определялась выбором приоритетной референтной группы, которая считалась эталонной для оценки той или иной практики. Подчас для разных текстов выбирались разные референтные группы481; стратегия двойной бухгалтерии успеха характерна и для тех, кто, как, например, Г. Горбовский, начинали с неподцензурных произведений, предназначенных для функционирования в самиздате, а затем, разочаровавшись в том символическом капитале, который могла обеспечить референтная группа андеграунда, полностью переключали свою ориентацию на пространство официальной литературы482. Другие, например А. Битов, напротив, начинали с ориентации на официальную печать, а затем пытались совместить стратегию признанного советского писателя с практикой публикаций некоторых произведений в тамиздате. Более сложную стратегию успеха, которую можно обозначить как присвоение символического капитала постоянного присутствия на границе, воплощал Е. Евтушенко.
Однако для тех, кого не устраивала двойная бухгалтерия успеха (и ориентация на две почти не пересекающиеся референтные группы), неизбежным оказывался выбор. Если референтная группа официальной литературы (с ее ограниченными возможностями для формирования культурного капитала) представала совершенно неавторитетной и дискредитирующей, то выбор делался в пользу самиздата. Те, для кого и самиздат представлялся недостаточным и слишком узким пространством для осуществления своих стратегий, эмигрировали483. Так в 1970-х годах появилась третья волна эмиграции, представлявшая как бывших советских писателей (Виктор Некрасов, Георгий Владимов, Василий Аксенов, Анатолий Гладилин), так и тех, кто вообще не публиковался в советской печати (Иосиф Бродский, Владимир Марамзин, Сергей Юрьенен, Эдуард Лимонов, Саша Соколов).