Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мгновения тишины, прокатывающиеся по палате как волны, несли с собой не только ощущение потустороннего покоя и зримой яви волшебства, — казалось, что в эти мгновения нисходит в палату воскресший дух умиротворённости и все-все-все становятся как бы на одно лицо, на одну душу, в которой нет ни зла, ни ненависти, ни кощунства… Исчезла, сгинула извечная напасть разобщённости, и все-все-все проникнуты нерасторжимой общностью и взаимной любовью, в которой едины и думы, и чувства, и чаянья, едина вера, едины устремления, и мнилось (чудилось!), что никакие силы не способны отныне разорвать, разрушить эту слитность, эту неприступную, как смерть, общность. Но вот, не выдерживая мучительной затаённости, палата делала жадный вдох, маятник откачивался вспять, и всё становилось вновь таким же, каким было на самом деле. Большим, мрачным и тесным загоном казалась

тогда палата, загоном, куда были согнаны вместе и волки и овцы.

И думал Захарьин, сознававший эту истину, что если волков царь и потравит, изведёт, повыморит, то как он справится с овцами? Как научит их ходить в стаде, не разбредаясь по сторонам, как заставит подчиняться не только бичу, но и зову, чтобы не гнать, а вести их за собой, вести, куда нужно ему? И как, наконец, сможет он внушить им веру в свою непогрешимость и в своё право повелевать ими? Без этой веры они не пойдут за ним по одному его зову. Придётся тогда браться за бич… Но бичом с ними тоже не справиться — на это у него не хватит сил: слишком велико стадо даже для такого усердного пастуха. Придётся брать подпасков и делиться с ними властью, и ублажать их, и потакать им, чтоб не злоумышляли против него и волю его блюли, либо вновь, как и нынче, ополчать против них свою душу, вновь заводить вражду, вновь начинать всё сначала!

«Идёт ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своём, и возвращается ветер на круги своя».

Недобро, тоскливо стало на душе у Захарьина от этих мыслей, отяжелели в нём, как будто налились прихлынувшей тоской, его давние сомнения и тревоги, особенно же тоскливо ему стало от этой библейской притчи, пришедшей вдруг в голову. Почудилось, что кто-то подшепнул её ему как назиданье или как пророчество. Он даже поогляделся по сторонам в суеверном порыве, хотя уже точно знал, что это кощунственная мудрость его прорицает в нём.

«Да Господи, Гос-по-ди!.. — восстал Захарьин против самого себя, против своих мыслей, против своей мудрости, чуя, как отчаянье вползает под спуд его души. — Что же я тяну за упокой, когда воскресенье надобно петь и аллилуйя! Воскрес он ныне, воистину воскрес! Восторжествует он в правоте своей и воле своей, занеже, Господи, верую! — не от человеков в нём страсти его!.. Твоё озарение на нём, Господи, твой перст!.. И мне, окаянному, пошто душу свою чмутить [230] , загадывая о нём как о смертном простом?! Нешто глаза мои вытекли? Вижу я силу его, вижу, Господи, а туда же, мудрствую, с овцами, усомняюсь, управится ли?..»

230

Чмутить — наполнять смутой.

За дверью палаты, в Святых сенях, вдруг зашумело, зашумело… Рынды торопливо вскинули на плечи свои топорики — метнулись от лезвий, как стрелы, острые отблески и вонзились в мягкую тишину палаты.

Захарьин встал первым, хотя двери палаты оставались закрытыми и не перед кем было ещё вставать, но Захарьин встал, как будто для того только, чтобы вынудить встать и других. А может, и для того также, чтобы проверить, поднимутся ли остальные вместе с ним — не перед самим царём, как привыкли и как требовал ритуал, а при одной только мысли о его появлении?!

И встала палата, тяжело, недоумённо, но встала… У бояр звучно бренькнуло блюдо — должно быть, кто-то в сердцах смел его со стола на пол, и больше ничем не выказали бояре своего недовольства, поднялись с лавок, все как один поднялись, лишь только Хилков по-прежнему дрых посреди палаты, выставив перед царским столом свой парчовый зад. Взялись было слуги будить князя, да только в зубы схлопотали.

— Поднять надобно князя Димитрия, — забеспокоился Мстиславский.

— Так и ступай, князь, подыми, — сказал язвительно Захарьин.

Мстиславский, поколебавшись мгновение, пошёл поднимать Хилкова.

…А в Святых сенях уже вовсю расшумелась весёлая потешь: гудел бубен, как благовестный колокол, лихо размётывали свой посвист сопели, усердствовала волынка, стараясь поспеть за сопелями, сыпали звонкую дробь бубенцы, и ко всему этому гуду, и звону, и свисту, то перекрывая его, то вновь уступая ему, прибивалась залихватская блажь голосов.

В палате враз догадались, что в сенях гудёт скоморошье игрище — чему бы иному ещё там затеяться, с бубнами да сопелями, — и уж, конечно же, знали всё, что не без царской воли завели скоморохи

свою игру: не будь на то царского благоволения, всю эту бесовскую братию не то чтобы в царские палаты — в Кремль не запустили бы. Они и сами не посмели бы явиться: без царского покровительства их ждала печальная участь — застенок, батоги… Церковь яростно ополчилась против неугодных ей потешников, да и царь не перечил в том духовенству — сам с ними на священном соборе решал, как это антихристово племя поизвести, чтоб не развращало оно христианских душ своей богопротивной, языческой игрой, а только ни один царский пир не обходился без учёных медведей, без гусельников, без плясунов, без машкарников [231] … Разыскивали их для царя по всем русским землям и везли в Москву, где и уряжали по его тайному приказу на постоянное жительство в дворцовых подмосковных сёлах и слободах, чтоб быть им при всякой нужде в них всегда под рукой.

231

Машкарники — скоморохи, рядившиеся в потешную маску — машкару.

Палата ждала терпеливо, почтительно, с тревожным усердием прислушиваясь к весёлой колготне в Святых сенях. Сесть уже никто не решался, и, должно быть, продлись вся эта катавасия в Святых сенях весь день, весь день так бы и простояли, терпеливо и покорно, не смея преступить того сурового запрета, что сами на себя и наложили. Но вот дверь резко, как от удара, растворилась, будто её вышиб скопившийся за ней шум, и в палату с задорным посвистом и гиком ввалилась гурьба скоморохов, за ними, вальяжно пританцовывая, — два громадных медведя, подпоясанные красными кушаками, за которые их придерживали поводыри. Вместе с медведями — машкарники… Маски на них — одна другой уродливей, одна другой потешней! Расплясались, запрыгали вокруг медведей — неистово и глумливо, словно передразнивали своих косолапых помощников.

Скоморох в козьей маске особенно яро поддразнивал медведей своими кривляниями и бубенцами, навешанными на рога маски. Медведи подрёвывали, роняли слюну — должно быть, устали уже косолапые плясуны, но скоморох не отступал от них, бодал, рвал на них шерсть и уже не раздразнивал — разъярял!

Вдруг один из скоморохов, в ярко раскрашенной маске, бросив плясать, смело направился к боярскому столу. Подойдя к боярам, он так же смело и решительно цапнул за кафтан стоявшего с краю боярина Шевырева и потащил его за собой. Шевырев упёрся, гневно отшиб руку скомороха, оправил кафтан, вернулся к столу. Лицо его взрдело от гнева. Но скоморох не отступился, и гневное сопротивление боярина не обескуражило его: он ещё решительней ухватил Шевырева и яростно потащил его от стола, но вдруг, словно опомнившись, брезгливо и гневно оттолкнул боярина от себя и сорвал со своего лица маску.

Шевырев остолбенел — перед ним был царь.

— Гос… гос… — попытался что-то сказать Шевырев — то ли «господи», то ли «государь», но язык не слушался его.

Иван утробно хохотнул, давя в себе злобу.

— Ступай плясать, боярин, — сказал он привередливо и властно и подтолкнул Шевырева. — Потешь нас!.. Мы же тебя потешили, сплясали тебе!

Шевырев обречённо поплёлся к скоморохам.

— Вам — також!.. — подскочил Иван к боярскому столу. — Також велю плясать!

В его голосе, во взгляде, в каждом его движении была та исступлённая, хищная ожесточённость, которая в последнее время всё чаще и чаще стала проявляться в нём. Да и весь он был как-то необычно, болезненно возбуждён: глаза воспалены, угарны, лицо разгорячённое, ощерившееся злобой и мальчишеской проказой, но тоже какое-то нездоровое, усталое, даже измождённое, как будто перед тем, как явиться в палату, он побывал в жестоких руках заплечника.

— Ну-ка ты, Шеремет… Что зеньки пялишь?! Ступай, потешь своего государя!

— Да уж стар я плясать, государь…

— Стар?! На пир, однако ж, припёрся! Лежал бы тогда на печи!

— Так зыван же был… тобой, государь!

— Зыван!.. — дёрнулся яростно Иван и покачнулся, и стало видно, что он изрядно пьян. Должно быть, уйдя с пира, он не лёг почивать, а призвал к себе в палаты скоморохов и, вырядившись в их потешные одежды, взялся с ними беситься и пить. — А зыван ты был на моё государево дело!.. А? Болящим сказался! Ведаю я ваши хворобы! И молчи, не отпирайся, — отмахнулся Иван от Шереметева. — Всё равно ни единого слова от сердца не скажешь. Не гневи Бога, он и так тебе смерти не даёт!

Поделиться с друзьями: