Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Перед каждой сменой яств гости должны были мыть руки, и хоть никто этого не делал, кроме самого царя да тех немногих иноземцев, которые зазывались на царские пиры, рукомои тем не менее с недавних пор стали обязательными на всех пирах. Об этом строго-настрого было приказано самим царём, и заговорили самые досужие, что это царский лекарь Елисей Бомелий наущает царя следовать иноземным обычаям.

По иноземным обычаям стали теперь раскладывать на столах перед каждым гостем ножи и ложки… А по какой надобности-то, спрашивается, ежели только не смеха ради и не в противу обычаю?! Ведь искони все ходят на гостивства со своими ножами и ложками. Будь то первый боярин или самый захудалый писарь, всё равно у каждого из них всегда при себе и нож, и ложка: у боярина они привешены к поясу в чехольчике

из золочёной кожи, а у писаря — за голенищем сапога.

Ждёт палата… Прошло уж часа три, как царь оставил пир и удалился в свои покои. Вот-вот ему и воротиться!

Сменились у главных дверей рынды — и стало ещё напряжённей, как будто в облике рынд сошёл в палату коварный дух царя.

Вкрай истомившиеся гости, еле живые от непомерного жранья и возлияний, изо всех сил старались ободриться, принять приличествующий вид. Не всем, однако, это удавалось… Некоторые лежали пластом — под столами, под лавками, их не привели в чувство ни безжалостные пинки Хилкова, ни грозные покрики Салтыкова. Таким предстояло сполна изведать всю бесцеремонность пиршественных обычаев — слуги уже принялись вытаскивать их вон из палаты.

Забежавший в палату Захарьин-Юрьев погрозился на слуг, прикрикнул, чтоб не мешкали да поторопней выкидали на двор испившихся! Сам пошёл вдоль столов — указывать, кого тащить вон, кого, похлестав по щекам, за стол усадить. У дьяческого стола, под стеной, увидел запрокинувшегося в беспамятстве Щелкалова, посмеялся: свалила-таки дьячину заздравная чаша! Повелел выкинуть его вон. Потащили переусердствовавшего дьяка за руки, за ноги через всю палату, как самого последнего холопа… Очнись дьяк в этот миг — умер бы от позора!

Обойдя палату, распорядившись, Захарьин снова намерился было бежать по своим бесчисленным дворцовым делам… Сколько их у него, господи! Не присел, головы ни на минуту не преклонил… Царя проводил почивать, а сам помчался на Кормовой двор — к пекарям, к рыбникам, к мясникам… Во всём нужен его глаз, его слово! Чего-то недоглядишь, чего-то не проверишь сам — так и быть какой-нибудь неурядице, какой-нибудь прескверной оказии. И за всё-то ответ держать ему, ему одному — такова уж судьба дворецкого! Царь, конечно, благоволит к нему, но сгоряча, с распаду — всё может! Сталось однажды: попались царю фазаньи потроха с душком… Ему на голову и вывернул царь полупудовую мису потрохов!

Нынче тоже — все службы обегал: и на Кормовом дворе, и на Сытном, и на Поледенном [227] , горло сорвал, руки обил — дал бы Бог, помогло!

В палате тоже доглядеть за порядком нужно… Тут всё на царских глазах, а глаза у него — не доведи господи!

Ещё бы к кислошникам сбегать — совсем забыл о кислошниках Захарьин… А ведь как понесут к царскому столу жареных коростелей — к ним непременно и квашеные капустные головы подавать надобно: любит царь коростелей с квашеной капустой…

227

Поледенный двор — рыбный.

Да и к медушникам следовало бы заглянуть, наломать им хвоста: жидковато разваривают меды, а ведь медами пир красен. Только… глянул Захарьин на рынд, как выспренни они и торжественны в своей целомудренной страстности ожидания, и отказался от своих намерений, остался в палате. Прозевать появление царя и не встретить его — такого вовсе не мог допустить Захарьин. Озабоченно потоптался он у дверей, недовольно позыркал на рынд, словно они преградили ему путь из палаты, и устало поплёлся к помосту, на котором стоял царский трон. Сев на край помоста, Захарьин озабоченно насупился, потупил взор, словно устыдился своей усталости. Царские стольники, уже переодевшись в новые кафтаны — алые, венецейского золототканого алтабаса [228] , сошлись к нему, стали полукругом, ожидая его приказаний.

228

Алтабас — парча, затканная тонкой, как волос, серебряной или золотой нитью.

Захарьин

поднял на них глаза, сощурился от блеска их кафтанов, беззлобно буркнул:

— Эк вырядились! Хоть на блюда вас клади. Однако… — он озабоченно привздохнул, — государю уж пора быть. В-первах, что у нас на выносе — коростели иль щучьи головы с чесноком? — спросил он с притворной рассеянностью, проверяя стольников, хоть и знал, что у каждого из них на руках роспись блюд и порядок подавания их к царскому столу. Да как ему было одолеть свою дотошность?!

Стольники, давно уже изучившие нрав боярина-дворецкого, невозмутимо отмолчались, будто и не услышали его вопроса. Захарьин глянул на них с укорительной строгостью и даже присопнул — для пущей грозы, но и это не смутило их.

— Глядите же, — махнул на них рукой Захарьин. — Я-то с женишкой да чадами попрощался!

— Мы також, боярин, — ответили стольники. — Вели-ка курить [229] в палате да вино горькое к столам нести. Трезвы гости! А государю срам от их трезвости!

— Ух! — вскинул руки Захарьин. — Умны вы, погляжу я, что лошадь на вожжах! Заторопка со спотычкой живёт!

Захарьин прошёлся вдоль помоста — в самом его конце, на ступеньках, осунувшись с них вниз головой, спал нищий старец, которого Иван оставил на пиру. До смерти был пьян старец и спал мертвецки, и должно быть, и во сне ему не снилось того, что сталось с ним наяву. Слуги не решались вынести его из палаты — подступиться даже боялись…

229

Курить — здесь: окуривать благовониями.

Захарьин постоял над старцем в досадном раздумье, пошевелил своим сапогом его болтающуюся, будто отделённую от туловища голову… Эка докука! Ну что с ним поделать? На части рви — не очнётся! А царь явится — как станет на такое зреть?! Для того нешто кликал сюда он «сию истинную Русь», чтобы так вот, в позоре, валялась она на глазах у этой — другой Руси, которую он нынче так изощрённо и настойчиво низводит долу.

Ох, быть оказии, быть!

Захарьин отходит от старца, до боли вскребается в свой сивый затылок… Неужто не выдумать ему ничего, неужто не извернуться, не избежать оказии и царского гнева, да и какого гнева!

Эх, была не была! Подозвал Захарьин слуг, велел выкинуть испившегося старца вон да привести со двора другого — трезвого…

Исполнили слуги наказ, привели с улицы другого нищего. Обласкал его Захарьин, усадил за стол, вином попотчевал — в меру, для храбрости только, пирогов с куриными потрохами подложил…

— И гляди! — для пущей острастки тыцнул его кулачиной под бок. — Не юродствуй. Урядно чтоб было всё и пристойно. Государь обратится — отвечай по уму, по душе, не льстясь, не любомудрствуя!

— Коль не сробею, батюшка-боярин… Сейный-то час уж напол жив сижу.

— Сробеешь — государя огорчишь, а смышление выкажешь — порадуешь, ибо государевым недоброхотам да злопыхам нос утрёшь. Государь любится к вам, простым и убогим, а недоброхоты его на том судят и смеют.

Захарьин сел на своё место за царским столом и, как-то враз отрешившись от всех хозяйственных дел и забот, стал думать о царе, словно само это место не позволяло думать больше ни о ком и ни о чём другом.

Палата то наполнялась шумом, то вдруг притихала — до такой степени, что казалось, будто все-все-все сидящие в ней разом затаивали дыхание в предчувствии того тревожного, но желанного мига, который должен был избавить их от изнурительного ожидания, и, когда шум, медленно, как тяжёлый маятник, откачнувшись куда-то в сторону, уступал место тишине, палата, радужно расцвеченная мозаикой слюдяных окончин, становилась похожей на громадную и какую-то необыкновенную, волшебную усыпальницу, где всё осталось нетленным — и люди, и вещи… Кроваво, как догорающие угли жертвенного огня, тлели блики на золотых ковшах и братинах, тускло блестело серебро, и от этого ещё таинственней, ещё священней казались тишина и оцепенелость, в которую погружалась палата, как будто в хладности серебра и в яркой огненности золота, в их незримой совокупности и была сокрыта тайна волшебства.

Поделиться с друзьями: