Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ломоносов: поступь Титана
Шрифт:

В крылатости вдохновенного труда Михайла машинально кунает перо и время от времени оборачивается к оконцу. Оттуда, из Божьего мира, струится вечерняя, принесенная небесным омовением прохлада и одушевление. А с ними — и последняя строфа:

Счастлива жизнь моих врагов! Но те светлее веселятся, Ни бурь, ни громов не боятся, Которым Вышний сам покров.

Эта строфа, словно отзвук только что прошедшей в небесах и в сердце поэта грозы, которая очистила от смуты и тоски его душу. Далее — тишина и умиротворение.

12

Пара гнедых неспешной рысью трусит по ухоженной дороге. В открытой коляске —

Михайла Ломоносов и Георг Рихман. Дорога на Петергоф да Ораниенбаум царская, здесь шибко не разгонишься. После «Красного Кабака», где любят кутить гвардейские офицеры, что ни верста — то застава да кордон. Здесь мигом укоротят, ежели на галоп перейдешь. Такое дозволяется, помимо дворцовой знати, только фельдъегерям да военным чинам не ниже майора. Ну, да в сей утренний час и нужды никакой нету торопить кучера. Знай себе поглядывай по сторонам да вдыхай полной грудью опахивающий тебя бриз, что струится с побережья. Тут— не в Санкт-Петербурге, где зной не спадает даже ночыо. Конечно, гарью торфяников и здесь потягивает. Что делать? Округ болота. Однако дышится все же куда вольготнее, нежели в столице.

Вот эти воздуся, допрежь всего, и имел в виду Михайла Васильевич, когда приглашал к себе на мызу в Копорье сердечного друга Георга Рихмана. Повод назывался дельный: как лучше обустроить в Усть-Рудице физическую лабораторию, ведь одна голова — хорошо, а две, да к тому ж профессорские, — почитай, целая академия. Но главное, конечно, — это поделиться с соратником своей радостью, коя переполняет сердце его, Михайлы Васильевича, с самой весны; с того дня, когда он заложил первый камень в Усть-Рудице, с первого удара топора, положившего начало строительства мусийной, то бишь мозаичной, мануфактуры, — радостью созидания, сотворения, а еще, разумеется, радостью загородного бытия, телесного ободрения, способного освежить застоялую от городского зноя, от академической пыли да докуки шумахерщины кровь.

И вот катят они, два профессора, два ровесника, сам-друг в коляске — Михайла Васильевич слева, Рихман справа — да поглядывают на залив, что открывается им по правую руку. Море в отливе. На литорали — влажной песчано-каменистой полосе — гомонят клуши и чайки, склевывая рачков да песко-жилок. Дальше, на взморье, — заколины с обнажившимися по крыльям сетями. А на горизонте слева в сизом мареве видны парусники, что несут дозор на рейде царских дворцов — одни при полном рангоуте, другие на якорях или в дрейфе.

В такие блаженно-размягченные минуты не хочется ни о чем говорить и даже думать, только бы ехать и ехать, куда глаза глядят да куда бегут, словно сами по себе, покладистые лошадки. Вольготно раскинувшись на мягкой сиделке, Михайла Васильевич сладко жмурится, оглядывает неспешно взморье, сравнивая балтийские воды с беломорскими, и краем глаза иногда посматривает на Рихмана.

Лицо Георга обыкновенно напряжено и насуплено, как лицо всякого уже немолодого и трудно живущего человека. В Академии он на особом счету, поскольку не русак и не немец. Приспешники Шумахера его не жалуют, остерегаясь прямоты лифляндца, его неуступчивости пронырам да неучам, то же и природные русаки, которые стерегутся всех иноземцев, оправдываясь тем, что, обжегшись на молоке, дуют на воду. К тому же на попечении у Рихмана немалое семейство: трое малых детишек, жена на сносях — ждут четвертого, да теща в придачу. Каково ему содержать такую ораву на одно не толь уж великое профессорское жалованье?! То-то заштопан локоть на рукаве его кафтана.

Отец Рихмана, шведский рентмейстер, умер еще до рождения сына не то от чумы, не то от оспы. Мать тоже долго не прожила. Вырос он в доме деда и, по всей видимости, наследовал облик и характер материнской родовы. Горбоносое лицо его — типичное лицо чухонца, дровосека или шкипера, всегда сурово и нелюдимо. Сейчас это насупленное лицо мало-помалу расправляется и оживает, словно встречный ветерок сдувает с него тугую паутину повседневной докуки. Более того, на губах его, обыкновенно плотно сжатых, роняющих редкие слова, начинает теплиться тихая, почти детская улыбка, а сталисто-холодные глаза от тепла и солнечного света жмурятся и наполняются небесной голубизной.

— Здесь вода зеленастей, ниже на моем Белом море, — роняет Михайла не столь как естествоиспытатель, сколь

как беспечно-праздный пилигрим. — Тамотки у нас серебро, тут малахит.

Рихман настолько уже благодушен, что даже шутит:

— Шиткий малахит. Отнакошты я в нем етфа не потонул. Аки муха в мёте.

Это Георг переиначивает давнее стихотворение Михайлы Васильевича, а меж тем, конечно, поминает о своем. От сих Ингерманландских мест до родовой Лифляндии рукой подать, коли ехать вдоль побережья. Двести верст на коляске — не велики концы. Это до Нарвы да Иван-города. А там и до Ревеля, где он, Рихман, учился в университете, недалече. Георг жмурится: юность, Ревель, этот же самый Финский залив… Вот там на Ревельском взморье его с ватагой молодцев-студиозов и застиг шквал, когда они вышли под парусом на промысел салаки…

То, что коротко поминает Рихман, Михайле не в диковинку. Бывал и он не единожды в уносе, и бедовал, и околевал в море, однако же не сгинул.

— Кому сгореть, тот не потонет, — благодушно качает головой Михайла, но, покосившись на сердечного друга, крестится.

Впереди застава. Ломоносов прогоняет с лица размягченную улыбку и предъявляет лейб-гвардии поручику подорожную. Здесь строго: Петергоф — царская вотчина, иначе нельзя. Государыня, коли она не на Москве, предпочитает Сарское Село, угодное ее сердцу и детской памяти. Однако нередко наведывается и сюда, ближе к морю. Потому и курсируют по акватории корабли.

Коляска неспешно катит вдоль ограды просторного парка, в глубине которого бело-охристо светятся стены дворца и флигелей. Царские палаты постепенно теряются за шпалерами кустарников и купами дерев. Позади остаются казармы и полковые конюшни. Коляска выезжает на окраину городка. На отшибе стоит придорожная остерия. Здесь Михайла Васильевич обыкновенно делает остановку. Не отказывает он себе в передышке и на этот раз.

Внутрь заведения ученые мужи не заходят. Они садятся под парусиновым пологом. На столике, покрытом льняной скатертью, появляются свежие раки.

— Шумахер, — берет в руки самого крупного и красного Михайла.

— Тауперт, — вторит ему Рихман, извлекая из блюда другого рака.

Довольные своей шуткой, профессора дружно хохочут. Половой — румяный паренек в светлой косоворотке — ставит на серебряном подносе покалы: темное мартовское пиво — заказ Михайлы, светлое солодовое — Рихмана.

— М-мм! — довольно крякает Михайла, отведав пенного напитка.

— Кут! — роняет Георг, отпив своего.

Пиво с ледника: стенки покалов запотели. Научная тема, можно сказать, идет прямо в руки. Рихман — большой знаток того раздела физики, который занимается теплотой. Температура смеси жидкостей во всем научном мире определяется по «формуле Рихмана». Изобретенными им приборами — гидравлическим испарителем, различными термометрами и барометрами — пользуются во всех университетах Европы. А Михайла едва не с младых ногтей изучает во всех ипостасях лед и пламень. Ну как тут, коснувшись рукой, не охватить предмет, то бишь испарину на покале, острой научной мыслью.

Прихлебывая пиво, ученые мужи обмениваются результатами своих последних лабораторных опытов, а меж тем, не сговариваясь, почти одновременно, поглядывают из-под полога на небо. Оба они увлечены постижением природы небесного электричества. Это еще боле притягивает их друг к другу, словно сама электрическая сила на них воздействует. Но одновременно меж ними идет негласное товарищеское соревновательство, словно та же самая сила оказывает и обратное влияние. Разумеется, у Рихмана здесь опыта поболе — он давно обратился к сей научной сфере. Георг научился улавливать электричество из атмосферы, точно рыбарь — подводную живность. Он пытался измерить силу электричества на весах. Наконец, совсем недавно, в мае, он пробовал извлечь электричество из пушечной пальбы — для этого на бастион Петропавловской крепости выкатывали мортиру. Ломоносов ценит и уважает последовательность и настырность своего друга. Громовая махина Рихмана, этот сачок для ловли электрических ос, — подлинная научная новинка. Есть резоны и в весовых замерах электрических зарядов. Но последние опыты Георга Ломоносов не поддерживает. В пушке нет электричества — тут Георг не прав. «Не гром и молния электрической силы в воздухе, но сама электрическая сила грому и молнии причина», — убеждает Ломоносов.

Поделиться с друзьями: