Ложится мгла на старые ступени
Шрифт:
Казахи привозили на базар баранов - ободранные их туши, обросшие белоснежным жиром, с растопыренными ногами, как большие птицы, парили, подвешенные на крюках, под крышей мясного амбара. Султан, огромный казах, невероятной величины топором, как у кровавой собаки Тито из "Крокодила", рубил мясо сколько кому надо: два, три, пять кило - можно было не взвешивать. Продавец, старик-казах, подслеповато вглядываясь в безмен, сказал:
– Султан рубил килограмм один болше.
– Целый килограмм?
– рубщик оскалил зубы.
– Султан не мог так рубить! Сто грамм - можно. Килограмм - нэт. Смотри, аксакал, на безмен лучше!
Вмешивался покупатель, смотрел, отрубленная баранья нога оказывалась грамм в грамм.
– Вых! Глаз - ватерпас!
– восхищался отец, любивший высокий профессионализм.
Казахи только продавали, средь покупателей их было не видать.
Чеченцы, напротив, группами бродили по базару, правда, ничего не покупали. Считалось: высматривают.
Про них говорили: живут в своем
Много на базаре было и чеченских мальчишек. Они юрко сновали в толпе - по одному-двое, но когда затевалась драка с местными, что случалось часто, - откуда ни возьмись с визгом налетала целая орава; дрались отчаянно, с разбегу били бритой башкой в живот, кусались, царапались. В конце концов местных сбегалось больше, но на чеченят это никак не действовало - стояли до последнего, не плакали, на кровь внимания не обращали и поле боя первыми не покидали никогда, пока драчунов, матерясь по-русски, не растаскивал батыр Султан, раскидывая тех и других за шиворот, - одного, самого упорного, зашвырнул на крышу амбара. Взрослые чеченцы в драку не вмешивались, стояли молча в своих серых каракулевых папахах, по лицам было не угадать, есть ли среди дерущихся их дети.
После бериевского указа появились амнистированные, ходили по базару по двое, никого не трогали, их опасались, считалось: тоже высматривают. Василий Илларионович возмущался: "Что за провинциальный идиотизм? Все у вас высматривают. Кого, что? Сколько яиц у твоей бабки в корзине?".
Имелся на рынке и грузчик - один. Но стоил он четверых. Ван Ваныч был невысок, но так широкоплеч, что выглядел квадратным; играючи сбрасывал он с телеги мешки с картошкой, пятипудовые тугие канары с шерстью, носил в рогоже в мясной амбар по четыре-пять бараньих туш да еще норовил пробиться сквозь толпу рысцой и кричал: "Пади, пади!".
Иван Иваныч Заузолков был известным в свое время партерным акробатом. В партерной акробатике у него была самая ответственная и тяжелая специализация - он был нижний, то есть на нем надстраивалась вся пирамида гимнастов. На гастролях в Мурманске он вышел поздно вечером прогуляться в порт: заграничный плащ, кашне в клетку, шляпа, желтые туфли. В какой-то кривой улочке его остановили три здоровенных бича: "Снимай все".
– "И туфли?" - "Колесики тоже".
– "Что ж я босиком пойду? Глянь, у меня размер маленький, тебе не подойдут". Бич наклонился посмотреть. Гимнаст врезал ему ногой в челюсть. Как потом установила экспертиза, смерть наступила мгновенно - отделилась затылочная кость. Сила в ногах у нижнего страшная - на арене он держит на себе до пяти нехлипких мужчин. Да и в руках не меньшая - их же нужно держать еще и в партере, то есть стоя на четвереньках. Второму он вмазал наотмашь кулаком, но тот успел отшатнуться, и у него оказались только переломанными ключица и верхние ребра. Третий бежал. Пострадавших Заузолков притащил на себе в портовую милицию. На суде ему хотели дать пять лет - за превышение предела необходимой обороны (зная свою силу, надо было бандитов бить послабже), но Заузолков сказал: "Это не советский суд". Заседание перенесли и судили его уже по политической статье, дали десятку. В Чебачинск он приехал, прослышав о климате, жаловался на здоровье, но сила еще была.
Последним в автобус садился полноватый слепец в черном костюме, ему помогал водитель. Антон помнил этого слепца еще худым юношей, он сидел у базарных ворот перед кепкой с пятаками и пел песни военной тематики, которых Антон больше никогда и нигде не слышал: "Рвутся мины с грохотом и свистом, у реки идет жестокий бой", и про то, как в смерш привели танкиста, покинувшего горящую машину, стали допрашивать, а он им сказал: "И я вам говорю: в следующий раз я обязательно сгорю". Особенный успех имела песня про Таню, которая "распрекрасная была, всех парней она с ума свела". Но однажды в ее деревне "затрещали, как сороки: "Яйки, курки и молоки, дай нам, матка, что-нибудь пожрать". На Таню положил глаз рыжий фриц, который "все чаще к ней ходил, Тане он конфеты приносил, и была
Танюша рада за конфеты-шоколада и за то, что фриц ее любил". Но тут "русский витязь объявился и на фрица обруши‘лся". Один из витязей появился в доме Тани и, увидев, что "наша Таня, как конфета, ноги в туфельки одеты и блестит помада на губах", достал пистолет, и - "наша Таня первернулась, об пол ж… на…лась и румянец с щек ее сошел".В следующем переулке жил Генка Меншиков - о нем все помнили только одно: он очень следил, чтобы его фамилию не написали где-нибудь с мягким знаком. Встречи с Генкой было не миновать - он всегда лежал во дворе под своей машиной, но почему-то при этом видел, кто проходил мимо.
Разговор получился скучный, как две капли воды похожий на тот, что был здесь же четыре года назад и позавчера с другим одноклассником - Вовкой Герасимовым, который снова доказывал, сколь полезна для всех служба в армии и что он, Вовка, сильно там поумнел; Антон этого не заметил. Как мы все похожи, огорчался он. Почему мы цитируем одни и те же строчки из Маяковского и Николая Островского? Неужели дело в системе образования, в том, что в огромной стране все учат одно и то же и читают одно и то же? Но мы были похожи уже до того, как нас выучили. Почему пушкинский Лицей стал питомником таких разных растений, столь пышно расцветших? Не потому, что это учреждение было таким уж из ряда вон по системе образования и воспитания. Но потому, что те одиннадцатилетние еще до поступления, уже в семье были индивидуальностями, им было чем, перекрестно опыляясь, умственно обогащать один другого. А сейчас создай любой лицей - и детки только усугубят тупость друг друга.
Антон входил в ворота своей школы. В этот самый день почти тридцать лет назад все ее ученики, с первого по десятый класс, были построены во дворе на линейку. Линейки наш директор, Петр Андреич Немоляк, очень любил и по всякому поводу их собирал. Военрук капитан Корендясов долго равнял строй, заставляя смотреть на грудь четвертого человека. Мне это было просто, потому что моим четвертым был Валька Сидоров, у которого уже тогда грудь была колесом; к концу школы она приобрела такую обширность, выпуклость и мощь, что наш физрук Гроссман говорил: если б у меня было столько силы, сколько у Сидорова.
Петр Андреич вышел перед строем и долго молчал. Потом сказал, что должен сообщить нам о смерти - он выдержал скорбную паузу, возвысил голос - выдающегося деятеля партии большевиков и советского государства Андрея Александровича Жданова, злодейски. Тут директор замолчал. Жданова я знал: в его книжечке приводились очень нравившиеся мне стихи поэта-пошляка Хазина - как бы пародия на "Евгения Онегина": "Судьба Евгения хранила - ему лишь ногу отдавило и только раз, пихнув в живот, ему сказали: "Идиот". Он хотел вызвать обидчика на дуэль, но "кто-то спер уже давно его перчатки; за неименьем таковых смолчал Онегин и притих". Мы тоже затихли. Директор еще раз сказал: "злодейски" и сжал кулак. Приглядевшись, мы успокоились: Петр Андреич находился в некоем знакомом нам состоянии. Теперь мы ждали, когда он расскажет про Пашку Тарантикова. В войну директор был штурманом дальней бомбардировочной авиации. Летали с внутренних аэродромов на особо удаленные объекты, и даже однажды бомбили Берлин - немцы меж тем стояли у Сталинграда. Полеты были ночные, туда шли на одной высоте, обратно - на другой. Пашка Тарантиков был хороший пилот, но недисциплинированный: плохо слушал, когда объявлялось задание, в строю болтал и толкался, вот как вы сейчас, Падалко и Ермаков. Что в результате? Он забыл, на какой высоте возвращаться, и врезался во встречную волну своих же бомбардировщиков. Погубил боевые машины, товарищей и погиб сам. Поводов говорить про Пашку Тарантикова было два: когда Петр Андреич выпьет и когда плохая дисциплина; то и другое было перманентно, и историю эту мы слышали часто. Мама рассказывала, что однажды на педсовете в этом же состоянии он говорил речь:
– Учитель в нашем советском государстве находится на такой высоте, на какой он у нас никогда не стоял, не стоит…
По законам риторики с необходимостью следовал третий член; Петр Андреич смутно чувствовал, что говорит не совсем то, что надо, но в таком состоянии сопротивляться не мог и закончил:
– … и стоять не будет.
Законы риторики еще не раз подводили его. Перед самыми выпускными экзаменами умер учитель географии Василий Иваныч Предплужников - охотник, рыболов, веселый выпивоха. На весенней охоте основательно, по обыкновению, с другом выпил; вечером, на обратном пути, в газике, который вел его сын, учителю стало плохо, его начало сильно рвать, сын отчаянно гнал, но в больницу не успел - отец задохнулся. Ехавший с ними собутыльник протрезвел только наутро.
На гражданской панихиде Петр Андреич, по такому случаю принявший уже с утра, произнес речь: покойный брал Берлин, был прекрасный педагог, надежный товарищ, с ним было хорошо работать, хорошо разговаривать, хорошо сидеть за столом.
– И жил красиво, - возвысил голос директор, - и …
Все замерли. Мне казалось, я слышу, как у всех в голове стучит одна и та же мысль. По всем правилам надо было завершить: "И умер красиво", чего про человека, захлебнувшегося в собственной блевотине, сказать было уж нельзя никак. Петр Андреич замолчал, затравленно огляделся и, пробормотав: "И мня-мня-мня", махнул рукой и отошел от гроба.