Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
— Вовсе не считаю тебя потаскухой! — перебила ее София, рассердившись. — Но уж, ради бога, не называй меня барышней! Меня никто в жизни не баловал, даже родители, потому что я сиротой росла. — Она сняла тапочки, поджала босые ноги, укутав их длинным халатом.
Тут взгляд Марии остановился на вялой головке георгина, приколотого к халату Софии.
— Ее, видишь ли, никто не балует! А как я погляжу, твои поклонники уже и сюда тропинку протоптали!
София не отвечала. Она облизнула пересохшие, словно от жажды, губы. Только глаза ее выдавали обиду и смятение.
Мария, которая до сих пор все вскакивала и металась по комнатке, вдруг остановилась, опустила засученные рукава, нагнулась
— Бедняга, с чего это ты слегла, в больницу попала? У тебя небось жар? — Казалось, это спросила совсем другая женщина — человечная, добрая. Она отерла Софии лоб, пригладила влажные пряди волос и метнула взгляд на окошечко в двери. — Наверно, какой-нибудь нечестивец, нехристь извел тебя, бедняжку… Скотина, паразит, убей его господь! Теперь небось утешается с другой голубкой, а о тебе ему и заботы нет, думать не думает, что ты сохнешь с тоски, таешь как свечка, чтоб у него глаза вытекли! Он, может, урод, калека, одной ногой в могиле уже стоит, а ты за ним ухаживай, ублажай его, отдай ему свои молодые годы. А попробуй сама заболей, бедная бабонька…
— Сейчас у женщин есть свое место в жизни, — попыталась София успокоить ее, — то, о чем ты говоришь, осталось далеко позади, Мария…
— Э-э, брось! — отмахнулась женщина. — Чаще ли, реже ли — все одно. Мужики-то и в ус не дуют, а мы, дуры, заброшенные…
Она толкнула ногой дверь, чтобы закрылась поплотнее, бросилась на скамью и прижалась к плечу Софии.
— Бросит тебя такой, опостылеешь ему, — с ожесточением зашептала она, взглянув в глаза Софии, — вот тогда и плесни, облей ему кислотой личико, и пусть ищет себе сударку, чтобы баловала его, ухаживала за ним… А то, на худой конец, и еще одно любовное зелье есть — порошочек в стакан, и. готовь ему пару пятаков на глаза! Вот они, женские права!
София торопливо нашарила ногами тапочки.
— Не верю я тебе, ни тебе, ни твоим словам! — крикнула она в лицо Марии. — Ты напускаешь на себя злость, тетя Мария, а ведь сердце у тебя доброе. Вижу хорошо. — Она запахнула халат и заходила по комнатке. — А что делать, если никакой сударки у него нет? — Казалось, ей хотелось услышать от этой женщины ответ, который убедил бы ее в обратном. — Если просто ты ему уже не нравишься и он тебе тоже не по душе, опостылели вы друг другу?
— Так оно и есть, — согласилась Мария, утратив как-то разом весь свой пыл. — Я и сама так думала, — повторила она убитым голосом. — С моим Костиком у меня получилось точно как ты говоришь: никакой сударки у него нет, и зла он мне не желает, да что толку? Уж лучше бы он меня бил! А то просто терпеть меня не может, видеть возле себя не хочет. Опостылела я ему до смерти… А я — господи! Я для него хоть сейчас милостыню просить готова, под окнами ходить… Только все зря! Нет мне счастья-доли…
Рука, которой она подпирала щеку, опустилась, голова запрокинулась. Теперь это была не сварливая отчаянная баба, а существо слабое, угасающее от никому не ведомого горя.
Не зная, что делать, девушка глянула в окно. Больница стояла на пригорке, двор круто уходил вниз. Там, между редкими тонкими деревцами, выросшими тут словно по ошибке, медленно прогуливались больные. Кое-кто взобрался на бугор возле забора, чтобы без помехи поглазеть на улицу.
Отсюда, сверху, люди казались меньше ростом, больничные халаты еще бесцветнее, лица трудноразличимыми, едва ли не одинаковыми.
Кто знает, как выглядел бы каждый из них вблизи, а особенно если б на каждого можно было посмотреть, каков он дома, в кругу семьи. Кто знает, может быть, в жизни человеческой многое бы изменилось, если бы стены домов строили не из камня и глины,
а из прозрачного стекла. Многое изменилось бы к лучшему. А может быть, к худшему?— У тебя есть кто-нибудь на свете? — кротко спросила ее Мария. — Вижу, что ты сиротка, заброшенная, бедняжка ты моя.
София обернулась и привычным движением руки откинула пряди волос, открыв высокий, ясный лоб, как бы сразу осветивший иным светом все ее лицо. Так она всегда пыталась отогнать тревожные мысли.
— Есть ли у меня кто-нибудь на свете? Не жалуюсь, Мария. А у тебя есть?
— Никого. Одна как перст. Пока был у меня Костик, горя не знала. А теперь…
— А теперь? — прервала ее София с упреком в голосе.
Мария взглянула на нее удивленно:
— А и красива же ты, девонька, черт тебя побери…
— Пойдем. Наверно, мне уже там вещи мои принесли, — сказала София. — Может, и выйдем вместе из больницы? Ну что? Пойдем ко мне домой или к тебе, как хочешь. Посоветуемся, поделимся горем, откроемся во всем друг другу, — хочешь?
Мария молча пошла за ней.
Школьный коридор…
Этот коридор с длинным рядом дверей справа и слева Цурцуряну называл, как при Майере, „салоном“, а для Пержу он раз навсегда остался „цехом легкой промышленности“, каким он был во времена мастерских „Освобожденная Бессарабия“.
В этом широком коридоре готовили уроки и проводили торжественные заседания.
Здесь ребята сидели над учебниками, а в свободные часы сходились поболтать. Здесь они облепляли шахматные доски либо листали зачитанную книжку, один орудовал иглой, другой гладил форменные брюки, а третий — счастливец — сидел окруженный родней, которая приехала его проведать…
Тут же учителя готовились к урокам, спасаясь от тесноты учительской или собственного жилья.
По существу, это был зал, который ребята удачно сравнивали с универсальным ключом. Сцена в дальнем конце, без трибуны, с двумя простынями, заменяющими занавес, превращала коридор еще и в театральный зал. А так как под потолком были натянуты крест-накрест разноцветные бумажные гирлянды, здесь устраивали танцы и праздничные вечера…
Здесь проходили спевки школьного хора, драмкружок репетировал пьесы, собиралась редколлегия стенной газеты, которая висела тут же, между доской Почета и доской приказов дирекции.
Но двери… двери путали все дело!
Не было ни одного помещения, которое не выходило бы в этот злополучный коридор. Поэтому мальчишек больше всего бесило то, что никогда нельзя было знать, не появится ли из какой-нибудь двери, скажем, товарищ Каймакан или еще какое-нибудь нежелательное лицо, да еще в самый щекотливый момент.
Сейчас занавес был убран, а посередине сцены стоял стол, покрытый кумачовым полотнищем с белесыми следами каких-то лозунгов.
На видном месте висело в рамке знаменитое письмо, которое Володя Пакурару получил от коллектива Нижнетагильского ремесленного училища.
Все это означало, что предстоит важное собрание.
Зал был битком набит. В глубине возвышались над всеми — наверное, взобрались на скамейку — любители футбола и атлетики, десять — пятнадцать мальчишек, голова к голове, с разгоревшимися щеками. Среди них был и Колосков, в самом центре, со спортивной газетой в руках. Собрание еще не начиналось, потому что вот-вот должна была вернуться из Котлоны София Василиу. Она обещала рассказать им, как они будут шефствовать над новым колхозом, и ребята с нетерпением ждали, когда им, наконец, доведется участвовать в деревенских заботах, подставить и свое плечо под общую ношу. Всеведущий Миша Хайкин пронюхал, кроме того, что в школу якобы прибудет сам Тоадер Котеля, чтобы ответить перед всеми, по какому праву он бьет мать Ионики.