Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
— Как? Майер вернулся в город?
— Выполз из своей норы, где прятался, — продолжала Мария. — Рошкульца на месте забили насмерть. Майер давно на него зубы точил. А остальных, кто в мастерских работал и кого он выследил, всех засадил за решетку. Комендатура оказала ему такую любезность, потому, что в его заведении развлекались все офицеры.
— Кто тебе рассказал обо всем этом?
— От Цурцуряну я все это узнала. Помнишь его? Бывший налетчик, грабитель, взломщик. Когда-то был правой рукой Майера. Ты бы посмотрел на него сейчас — лохмотья так и висят на нем. Бороду отпустил Бродяжил, с голоду чуть
— Цурцуряну пропадал с голоду? — спросил Пержу недоверчиво. — Кому же в таком случае хорошо жилось при Гитлере?
— Не знаю, что случилось, но только он взбунтовался против Майера, и тот не давал уже ему устраивать в салоне ни свадеб, ни крестин, не давал ему ни гроша взаймы. В руках Майера были списки людей на отправку в концлагеря. Сколько беззаконий творил этот скорпион, сам знаешь. Наша окраина совсем опустела. А Думитру не согласен был с Майером, спорил с ним. После гибели Петрики его всего перевернуло…
Мария помолчала.
— От того Цурцуре, которого ты знал, ничего не осталось. Он и мне все объяснил, дай ему бог здоровья Я ведь на Петрику камень за пазухой держала, возненавидела я его. Ведь он тебя из дома увел, оставил меня одинокую, подушку мою остудил. Заманил тебя сперва в мастерские, в профсоюз, потом на войну потащил… Он, он отнял тебя у меня! Оставь, я знаю, что говорю Я его за это проклинала, смерти ему желала. И ему, и себе… Пока Думитру Цурцуряну не растолковал мне, что это за человек Рошкулец. Теперь-то я знаю: он ведь и мне только добра хотел. И когда в мастерские тебя принял, тоже добра мне желал, и когда в профсоюз…
Она отхлебнула из стакана и протянула его Костаке.
Тот все молчал, окутанный густыми клубами махорочного дыма. Взял стакан из ее рук, в задумчивости повертел его и поставил перед собой.
— Веришь ли, — она словно боролась с его молчанием, — когда я узнала все про Рошкульца, и про его дела, и про его гибель, грешно сказать, только мне опять жить захотелось. Ничего мне не жалко было, все продала, что в доме было, лишь бы жить и сироту вырастить. Вот в чем видишь меня, только добра и осталось. Ковер продала — еще мать выткала. Половичка в доме нет. Ничегошеньки. Только одну вещь я сохранила…
Она поднялась, торопливо прошла за перегородку и вернулась со свертком.
— Мой коверкотовый… — пробормотал Пержу.
— Да, — сказала Мария.
Она проворно развернула пиджак и, легонько накинув его себе на плечи, встала перед ним кокетливо и лукаво, как девчонка перед зеркалом.
— Твой свадебный костюм!
Она оперлась голыми локтями на стол, теперь ее лицо, ее глаза были совсем рядом.
— Почему ты не допиваешь этот стакан, Костик?
Она неожиданно поцеловала его в щеку. Это был быстрый, вороватый поцелуй, — так воробей склевывает зернышко. Потом она еще раза два чмокнула его мимоходом, словно в шутку.
— А ведь один раз я его чуть не продала, — вспомнила она, поглаживая отворот пиджака.
— За хлеб? — испуганно спросил Пержу.
Лицо Марии не дрогнуло, только глаза говорили: „Ведь
это тебя, тебя я надеялась выкупить у начальства. Тогда, в начале войны, в поезде. В мешке-то у меня костюм был“.— А не хочешь ли взглянуть, что осталось у тебя в кармане, Костик? — переменила она разговор.
Видя его недоумение, она сунула руку в один из карманов пиджака и вынула какую-то книжечку. Протянула ее Пержу и отошла в сторонку.
Он глянул вскользь на переплет, листнул страничку-другую и замер. Закрыл книжечку, снова раскрыл, взволнованно шагнул к Марии, обнял ее, снова отошел.
— Ты тогда в спешке оставил и сапоги, и костюм. а про книжку профсоюзную забыл совсем, — сказала она. зардевшись и как будто осмелев. — Ты ведь не просто так бросил это все? Наверное, думал оставить мне на черный день, на пропитание… Так ведь, Костик?
Он не подтверждал и не отрицал. Слова будто пропали в тот вечер у него. Он только положил тихонько руку на плечи Марии, притянул ее к себе. Они медленно стали ходить взад-вперед по сеням.
— А как ты прожил эти годы? Ты ведь всю войну был на фронте, сражался с врагами. Ты мне тоже все расскажешь, хорошо? — Она все старалась приладиться к его шагу.
„Да, да“, — казалось, отвечали его шаги на все вопросы на свете.
Шаги. Стук солдатских сапог. Он досыта нашагался за эти годы. Хватит, хватит с него походов, форсированных маршей! По шесть километров в час, по семь в час. Тяжесть оружия, тяжесть вещмешка…
„Привал!“
В один миг все валятся на землю, и через минуту им уже снятся сны: лесная тропинка, отдых у ручья в зной…
„Подъем!“
Солдаты вскакивают. Снова шагают сквозь метель и вьюгу…
— Ты будешь снова моим, Костик, только моим! — сверкала темнота кошачьими глазами.
„Да, да“, — отдавались его шаги в лад ее шагам, теперь уже не в сенях, а в комнате с пышно взбитой постелью…
Когда на другой день утром Пержу открыл глаза, перед ним на спинке стула аккуратно висел костюм, а из-под кровати выглядывали голенища великолепных, еще довоенных, хромовых сапог.
Он сделал движение, собираясь встать. Входная дверь в сенях скрипнула.
— Лежи, не вставай, солдатик мой! — Мария уже вернулась с полной кошелкой. — Я тебя кликну, когда пора будет!..
И вот целую неделю Пержу не удавалось вырваться из объятий Марии, из плена ее ласк и забот. Мария ему не давала полена дров расколоть, ведра воды принести, а уж о том, чтобы он устроился на какую-нибудь работу, и слышать не хотела.
Случилось как-то солдату выйти наружу, — над ним простиралось холодное, хмурое небо начала зимы. Он поежился и поскорей спустился по ступенькам в землянку.
Трещины в стенах, невысоко подымающихся над землей, были кое-как законопачены. Ниоткуда не капало, не дуло, и в комнатке, хоть и пахло затхлостью, было тепло.
Это тепло угнетало солдата.
В маленькое окошко, у которого он остановился, почти ничего не было видно: больше земли, чем неба. Зима настала сухая, бесснежная. Ветер завивал пыль, вылизывая развалины, и от этого все казалось еще пустыннее, еще холоднее.
Пержу с ужасом заметил, что эта неделя, прожитая у Марии, расслабила его. Он — солдат, прошедший через четыре военных зимы, испугался первой, мирной, да еще глядя на нее в окошко!