Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:

Стоит сырое туманное утро. Но что будешь делать? Отправляемся в путь. Куда? У Кирилюка на этот счет ответ готов. В Донбасс.

Кое-кто, услышав об этом, радуется. Немало молдавских парней уехало сюда до войны на работу. Они писали письма друзьям, звали их в Донбасс — изведать вкус горняцкого ремесла.

Трудные испытания уготовили нам эти первые осенние недели. У нас уже нет провианта и кухни, наш доктор Леон — муж Стефании — отстал где-то с санитарной повозкой или погиб в бомбежку. Не видать уже и груш и дынь, которыми мы питались столько времени. Ночевать приходится в школах, а то и вовсе под навесами на гумнах. Сушим и дезинфицируем одежду над кострами

из валежника и стеблей подсолнуха.

В один из дней мы недосчитались и братьев Шербан. Как это произошло, никто не знает. Хоть они и родные братья, особого сходства между ними никто не замечал. Разве что развалистая походка да одинаковые островерхие шапки. Но была у них одна общая черта: удивительная привязанность к земле, ко всему, что создано на ней человеческими руками. Вид изрытого пшеничного поля, израненной бомбами левады, брошенной без хозяина скотины вызывал у них неописуемую ярость. Сколько раз мы видели, как они бросались топтать ногами край горящего хлебного клина, "перевязывать" израненные ветви дерева, обхаживать усталую, недоеную корову, отбившуюся от стада.

Они кормили скотину, заботливо лечили — и незаметно у них накопилось маленькое стадо. Но действовали они осмотрительно, скрываясь от Кирилюка, вели гурт свой проселочными дорогами, ночевали в лесу.

И вот теперь они куда-то подевались со своим стадом, и только Маковей все злее и беспощаднее поминает их недобрым словом. Он простужен, кутает шею полотенцем, которое упорно именует "кашне", ходит, высоко подняв воротник шинели. Он по-прежнему хорохорится и почем зря честит "этот кавардак", как он окрестил установленные в отряде порядки. Трудно ему отвыкнуть от прежних повадок — ведь он как-никак был сержантом в румынской армии и хорошо усвоил, что такое муштра. Острые концы его почти что новенькой пилотки воинственно топорщатся, и когда он ловко поворачивается на каблуках, держа руки в карманах, — ему трудно отказать в изяществе.

Некоторые из нас повадились обходить хаты — кто обменивать барахлишко на еду, а кто и вовсе выпрашивать кусок хлеба. Начнут расписывать наши мытарства — у хозяйки сразу слезы на глазах: из последних припасов отдает человеку ломоть хлеба, немного крупы, а то несколько картофелин.

Тщетно пытаются Кирилюк и Гриша Чоб урезонить их, пристыдить. Одно заладили: дадите положенный паек — сразу перестанем.

Вот тогда-то мы и увидели, какова наша медсестрица, наша Стефания. До этого мы не очень замечали ее, тем более что лицо свое она кутала платком по самые глаза.

— Матка боска! Или не стыдно! Стыдно! Ваши торбы есть компрометация фронта. Там жолнеры стреляют и умирают, а вы…

Конечно, не так просто разобрать, что она говорит на своем польско-русско-молдавском наречии. Но кое-что понять можно. И ребята огрызаются:

— Пусть посылают нас на фронт! Мы тоже готовы стрелять и отдать жизнь…

— Да. Альбо теперь вы спите в доме, а они там даже от пуль не могут укрыться…

Люди замолкают. В конце концов, она ведь тоже разделяет наши тяготы. Мы знаем, что она бежала с мужем из Польши, преодолев тысячи опасностей. Мечтала попасть на фронт, а вот же вместо этого оказалась в нашей колонне.

Больше о ней мы ничего не знаем. После того, как ее муж, доктор Леон, исчез со всем обозом раненых — не то в окружение попал, не то погиб под бомбами, — она стала держаться особняком, стараясь не привлекать к себе внимания. Искаженное горем лицо, сбившиеся пряди волос, военного покроя блузка под шинелью, свисающая мешком, стоптанные сапоги и в пасмурные дни крест-накрест повязанный платок — все это должно

убить в нас даже мысль о том, что рядом — женщина. Даже говорить она старается с какой-то мужской хрипотцой.

А глаза?

Она всегда смотрит в землю, полуприкрыв глаза веками, словно опасается, чтобы кто-нибудь не проник в их глубину. Иногда я склонен думать, что во всем ее поведении немало эгоизма: брезгает нашим обществом, не желает делиться своим горем. Но однажды мне все же удалось подстеречь ее и заглянуть в ее большие, широко открытые глаза. И я увидел в них не высокомерие, а простое женское отчаяние.

Поговаривают, что она какого-то аристократического рода. Возможно. Единственно, что мы точно знаем, — что она убежденная антифашистка. Так к чему же это безмолвное отчаяние, это постоянное стремление уединиться, скрыть горе, видное каждому?

Но при всем ее старании невозможно не заметить, какие у нее синие, бездонные глаза. Одежда, пусть мешковатая и грубая, не может скрыть ни медно-красных прядей волос, ни стройной линии ног. Да мне-то что до всего этого… Красивая, некрасивая — это ее дело. Мне просто больно смотреть, как она мучается, я боюсь, как бы она совсем не зачахла в своем уединении, одиночестве. А что до остального…

Но вот сейчас Стефания сама взломала лед, сковавший ее. Огорченная малодушием ребят, она продолжает доказывать свое, не замечая уже, что платок свалился на плечи и локоны выбились из-под берета. Но слова ее звучат впустую. Кто-то даже грубо обрывает ее: хватит, мол, наслушались. Ее дело — не нравоучения, а сумка с медикаментами, все эти треклятые акрихины и т. д.

Я пытаюсь заступиться, напоминаю, сколько добра она нам сделала. Но вижу — слова мои не по вкусу Стефании, а что до ребят, так они и не очень-то меня слушают. Я оглядываюсь. Неужели же никто не поможет мне? Трофим? Добряк Выздоагэ? Но он не из тех, что встревают в такие споры.

— Что же ты молчишь, Силе? — подмигивает Ваня Казаку своему дружку. — Сказал бы пару слов…

Маковею только это и надо.

— Что, уважаемый, или я вам нужен? — спрашивает он. — Замолвить словечко за нашу лекаршу? — продолжает он с поддельным смирением.

— А о ней и не скажешь плохого, о нашей Стефании.

— Это уж конечно. Не скажешь. — Он откидывает на затылок свою пилотку, поглаживает волосы и насмешливо смотрит на меня, словно ему одному что-то известно и сейчас он решил поделиться со всеми. — А вообще-то всем не худо быть повежливее. Вдруг наша докторша и впрямь из какого-то знатного рода, может самого Яна Собесского. А что вы думаете! Вполне возможно. Ну да что толковать… Перейдем к делу.

Он тут же куда-то исчезает со своим адъютантом и вскоре возвращается, неся небольшой букет поздних полевых цветов.

— Вы ведь и меня, мамзель, спасли от малярии, — говорит он, протягивая ей букет.

С той ночи, когда мы вместе искали немецкого парашютиста, он переменился ко мне. Вот и теперь — подходит и тихо просит отстать немного: надо кое о чем потолковать.

— Приударяешь за ней, я же вижу, — говорит он без околичностей. — Молчи, мне ответ твой не нужен. И признания тоже. Только слушай меня внимательно. Втрескался ты по самые уши. А как же иначе! Женщина в трауре, тоскует… Вас, городских, хлебом не корми — только подавай вам страдания. Ходит, бедняга, неприбранная, непричесанная, потупив глазки, ко всему равнодушная… А ты и уши развесил, думаешь, все это — всамделишное. А она для тебя, губошлепа, стирается. Знает: чем несчастнее у нее вид, тем она красивше в твоих глазах. И чем равнодушнее — тем больше ты распалишься.

Поделиться с друзьями: