Луна звенит (Рассказы)
Шрифт:
Чертовски быстро мы охмелели, но так же быстро хмель прошел, и в ранних сумерках дня, в темнеющей комнате мы теперь сидели одинокие и неприкаянные. Я это хорошо чувствовал, старик мой тоже, наверное, понимал свое одиночество и разверзшуюся вдруг забытую пропасть лет, пропасть жизни, разных чувств, мыслей… Мне показалось вдруг, что я до отвращения надоел старику, и сам он мне виделся теперь совсем другим, не таким, каким я его привык видеть и знать.
Он в джемпере лежал на своей кровати, скрестив ноги в сырых ботинках на железной спинке. Я сидел за столом и смотрел в окно.
— Очень странно, — сказал вдруг старик, — что ты до сих пор не женился.
Меня всегда это бесило,
— Чего ж тут странного? — сказал я.
— Это противоестественно, потому и странно.
— А вы?
— У меня все это было. И все я потерял…
Почти ничего не знал я о старике, как, впрочем, и он обо мне. Когда счастливый видит рядом с собой счастливого, ему не обязательно много знать об этом человеке, просто хочется видеть и слышать этого счастливца, чтобы полней чувствовать собственное счастье. Так и с нами, наверное, было. Теперь нам чего-то недоставало.
— Потеряли? — спросил я. — Во время войны?
— Нет, после. Нелепо. В автомобильной катастрофе.
Больше мы никогда не говорили об этом, и я не спрашивал у него, что за катастрофа была и кто был за рулем.
Наступила опять жара, несносная и удручающая. В полдни собирались облака, прозрачные купола которых, испепеленные зноем, жарко вздымались к зениту, и, когда где-то погромыхивало, старик поднимал голову, оглядывал небо и с надеждой спрашивал:
— Какое облако гремит?
Но ни я, ни он и никто не мог бы сказать, где прогремел разряд. Я напрягал память слуха и говорил старику:
— Кажется, вон то… Вон над той березкой. Пропыленное. Оно, кажется…
Мы всматривались в это облако, в его движение и говорили с надеждой: «К нам идет». И однажды мы действительно дождались этой «грозы». Большие капли, посверкивая в солнечных лучах, градом посыпались на нас, застучали мягко по войлочной траве, и кто-то куда-то побежал, люди на берегу засуетились, заговорили, загалдели, радостно засмеялись, и запахло сразу душистыми испарениями, словно от горячего тротуара, обрызганного дождем, а река покрылась пузырями, редкими и сверкающими, и где-то в блестящей вышине нестрашно и негрозно родился и замер короткий громок. А вместе с громом умер и дождь. И мы не успели даже намокнуть.
В эти жаркие дни нас кормили приличной окрошкой, и шеф-повар при случае подходил к нашему столику, улыбался загадочно и ждал оценки.
— Давно бы так, — говорил старик. — Если бы я работал шеф-поваром, я бы научился из брючного ремня делать беф-строганов. Из уважения к самому себе научился бы. Если уж что-то делать, надо делать превосходно. Хотя бы из уважения к самому себе.
«Действительно, — думал я. — Это очень важно, научиться в труде уважать прежде всего самого себя, свои руки и ум…»
Шеф, кажется, тоже соглашался с ним.
Мы почти не разлучались со стариком, и отдыхающие принимали нас, наверное, за отца и сына. Но в последний вечер, когда старик уложил свои вещицы в мягкий кожаный саквояж с медными бляхами и, уложив, позабыл о нем и о сборах, он мне сказал с раздражением:
— Ты мне чертовски надоел! Ей-богу!
Я смутился и спросил:
— Почему?!
— Потому, что я совсем не узнавал, никогда не узнавал в тебе самого себя. Ты ненормальный человек. Почему ты ни разу не заговорил со мной о женщинах, почему не познакомился здесь ни с одной из них? Разве тут не было хорошеньких? Скучающих хорошеньких женщин? Разве не было? Ты в этом смысле бездарный и серенький человечек. И ты мне противен. Я и в свои-то годы не могу… не любоваться хотя бы!
— Ну почему… — сказал я. — Я тоже видел хорошеньких…
Но он не слушал и так же ворчливо, скрипуче
говорил, отчитывая меня:— Тебе тридцать лет, ты не был еще женат, и — смешно! — ты ни разу не заговорил со мной о женщинах.
— А что же мне говорить!
— Да! Что говорить! Тебе делать надо. Жениться надо. Детей иметь. Я и то… — сказал он с неожиданной усмешкой, — я и то, если бы не случайность… если бы не это… обстоятельство… я и то женился бы и стал мужем.
— Какое обстоятельство? — спросил я тоже с усмешкой, с такой же хмурой, как у него. А у него была хмурая и добрая одновременно, незлобивая усмешка, которой он скрывал, наверное, нежданное смущение. — И почему я должен был здесь знакомиться с хорошенькими женщинами? — Я рассмеялся. — Ну если вам так хочется, давайте устроим сегодня маленький прощальный ужин и попробуем пригласить хорошеньких, как вы говорите.
— Нет, — перебил он меня, — это безнравственно. За целый месяц мы ни с кем не успели познакомиться… Ты даже ни с кем не станцевал. Как же ты будешь приглашать на ужин? Это безнравственно и вообще не в моих правилах… А потом, я не люблю прощальных ужинов, тем более с водкой. Противно, когда трезвым вспоминаешь высказанные глупости, пошлости и так далее. Забываешь, кто ты и сколько тебе лет. Нет, мы не будем устраивать прощального ужина. Поздно.
И это «поздно» он произнес многозначительно и строго, как будто говорил не о последнем дне в этом доме, а о старости своей, о жизни, об очень важном и великом.
— Поздно, — повторил он со вздохом. — Когда было можно, я никогда не опаздывал. А теперь поздно.
И мы легли в этот день раньше обычного. Было распахнуто окно, пахло ночными, холодными цветами. Я лежал с закрытыми глазами и представлял городской парк, аллею, черноту травы, стараясь припомнить запах душистого табака. Мне казалось, что теперь тоже пахло цветущим табаком, ночными цветами, на запах которых летят мохнатые бабочки… Я вспоминал фонтан и розовые струи подсвеченной, шумной воды и свой голос вспоминал, свои слова и ее молчание… Когда я думал о ней, я всегда вспоминал ее тайное молчание и мысленно слушал ее улыбку. Мне всегда чудилось, что у нее была стонущая от тихого, потаенного восторга улыбка… Странное ощущение.
Спать мне в этот вечер не хотелось. Мои чувства, воскреснув, тяготили меня, и пребывал я в эти минуты в мире нереальном. Нежен был, чувствителен, вспоминая ее руки, ее ладонь, пальцы ее, и помнил, как мы вместе с ней молчаливо рассматривали эту ее руку, ладонь, пальцы… А позади нас, за скамейкой, в черной траве светились душистые цветы… Она говорила, что это любимые ее цветы — табак…
Когда я отвлекался от воспоминаний и прислушивался к тишине, к запаху здешних ночных цветов, которые пахли тем далеким вечером, я не слышал дыхания старика, но знал, что он тоже не спит.
Я у него спросил:
— Вы не спите?
Но он не ответил, и я понял, что ему просто не хочется разговаривать со мной. Но потом он сам вдруг бессонно спросил у меня:
— Как ты думаешь, что такое год жизни?
Я повернулся к нему лицом и сказал:
— Смотря с какой точки зрения… если с астрономической…
— Вот именно, — сказал он. — Для тебя год жизни — одно, для меня — совсем другое… Мой каждый год равен пяти годам. За год я должен сделать и передумать столько, сколько тебе хватит на пять лет. Когда я потерял жену и дочь, я выкинул из жизни минимум десять лет. То есть в эти десять лет я не понимал, не ощущал радости жизни, ее аромата… что ль… Я радовался умом, если видел хорошее, но был глух ко всему. Я любил жену и дочь… Десять лет я не думал по-настоящему, не чувствовал, не плакал и не смеялся душевно. Что? Ты что-то у меня спросил?