Львенок
Шрифт:
— Всего, дурачок, — ответила она. — Молодости, мужа, детей, работы — всего.
— А почему ты не пойдешь работать?
Она бросила на меня иронический взгляд.
— Думаешь, поможет?
— Почему бы не попробовать? Работа — хороший опиум.
— Тебе помогает?
Я пожал плечами.
— Такой работы, чтобы помогала, у меня нет.
— О чем же тогда ты мне тут толкуешь? — Вино уже плескалось на самом донышке. Шефиня сунула руку за диван и извлекла оттуда бутылку с коньяком. — Иди-ка сюда, дружище! — сказала она коньяку, хотя это была бутылка
— У меня была когда-то такая работа, — сообщила шефиня. — Совсем еще соплячкой я работала в союзе молодежи. Я там работала, понял?
Махая в такт бутылкой, она запела довольно мелодично:
— Воздух очистить,
чтобы фашисты
нами вертеть не могли!
— Во как! — сказала она горько. — А потом папенька сделался министром, а господин Прохазка — товарищем. И я вступила с ним в брак. В образцовый социалистический брак. За тем исключением, что я, как выяснилось, не могу иметь детей.
— Это печально, — сказал я. — Ну и черт с ним. Этот мир не слишком-то пригоден для детей.
Шефиня рассмеялась, хотя и невесело.
— Хорошо сказано, Карличек! Не пригоден, вот именно. И это ты его еще мало знаешь.
Нечто подобное мне уже говорила одна девушка. Правда, в виду она имела совсем другое.
— С мета хватает и того, что я знаю, — ответил я.
— И ты еще будешь уверять, что работа может спасти меня от хандры? Работа! Я ведь привыкла думать, что работа помогает достижению высокой цели. Нет, надо мне было родиться в какой-нибудь другой семье. У какого-нибудь мелкого чиновника-идеалиста.
Она обвела взглядом комнату. Все вещи здесь имели когда-то подлинных хозяев. Причем каждая вещь — своего. Обстановка была плодом страсти министра к старине и его высоких связей. Некоторым из этих предметов место было только в музее. Например, этому вот трельяжу в стиле рококо, в котором мы сейчас отражались. Я и шефиня.
Шефиня снова принялась петь:
— Нет нищеты, и голода нет,
И богачи нам не застят свет!
Шефиня захихикала.
— Они меня от этого вылечили, — бормотала она. — Мой папенька, известный непреклонный разоблачитель врагов народа. И мой товарищ супруг. Поэт. Инженер человеческих душ.
Она засмеялась, и из ее глаз покатились слезы.
— А я обожала Маяковского. «Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм.» В боях! А какие такие бои ведет мой товарищ супруг? Ты ведь знаешь, да?
— Знаю, — ответил я. — Например, сейчас он воюет с Цибуловой.
Она схватила меня за руку.
— Карличек… если тебе этого хочется, если тебе это по душе — выступи против него. Надо наконец плюнуть на все и начать драться за какое-нибудь дело!
Я усмехнулся и сказал холодно:
— Я не драчун. А твой муж уже заручился поддержкой большинства.
Неохота понапрасну разбивать себе лоб.— Ясно. — Голос у нее дрогнул, это было почти рыдание. Пришлось успокоить связки новой порцией «Мари Бризар». — Никто не хочет разбивать себе лоб. Кончится тем, что его разобьют все до единого.
— Не будет этого, — сказал я. — Мы живем в век осторожности. А лоб разбивают только неосторожные. Безумцы. Идеалисты.
Она всхлипнула и кивнула аккуратной прической.
— И что же будет?
— Жизнь коротка, — сказал я. — А после смерти приговоры не выносят. У нас есть шанс осторожненько дожить до пенсии.
Шефиня отвернулась и поглядела в широкое французское окно. За ним простирался заброшенный сад с фонтаном, в центре которого стоял мраморный амурчик с отбитой головой.
— Я знавала и осторожных, и неосторожных. И все они нежданно-негаданно представали перед судом… вот только перед каким? Может, перед Божьим?
Я пожал плечами.
— Не знаю. Была такая социалистическая сатирическая повестушка — «Перед судом материи».
— Они умерли, — сказала шефиня. — Или сидят. А уж как осторожничали! И даже усердие проявляли в этом своем осторожничанье.
— Жизнь — это риск! — объяснил я.
— А еще они верили в нее. В высокую цель, понял? — Она поглядела на меня коньячными глазками. — Как я. Правда, я уже давно не… От этой душевной болезни меня вылечили.
Она мертво глянула на бутылку «Мари Бризар».
— Теперь я душевно здоровая алкоголичка. И соблазняю молодых людей.
На безголового амурчика уселся серый голубь. Он потряс хвостиком, опорожнил свои внутренности в пустой фонтан и опять вознесся в начинающее розоветь небо.
— Эла, — сказал я. — Ты веришь во что-нибудь?
Сквозь французское окно в этот склад антиквариата лился розовый свет — точно от прожектора. Того, что настраивает зрителя на дьявольский танец баядерок. Но здесь были только алебастровые статуэтки, старые картины, бутылка «Мари Бризар», я и шефиня.
Она посмотрела на меня. Зрачки, похожие на кошачьи, поймали заоконный свет и вспыхнули розовым.
— Ты сдурел? Или, может, тебе кажется, что я еще мало прожила, чтобы поумнеть?
— Да нет, просто решил спросить.
— Неужто ты во что-то веришь?
Верю ли я во что-то? Я давно уже завязал с подобными размышлениями. До недавнего времени я верил в определенные, хотя и несущественные вещи, да только одна девушка поколебала эту мою веру… И теперь, выходит, я не верю ни во что.
Верю — не верю. Какие мускулистые слова. Понимаешь ли, шефиня, я никогда ничем не загорался. Я всегда был холоден, как собачий нос. И умел пронюхивать. Вот только мне всегда казалось, что я могу отличать правду от неправды.
— Принципиально не верю, — ответил я. — Но я думаю. И думается мне, что лодку мы с тобой выбрали правильно.
— Думается, значит? — усмехнулась она.
— Думается. Мы такие же свиньи, как те, другие, но наша лодка плывет, куда надо.
— Это ты о социализме?