Любиево
Шрифт:
Другие тетки Джесику, эту кисло-сладкую Джеси, недолюбливали. Она долго и небезуспешно училась у Алексис трудному искусству интриги. Она мерзла у телефонных автоматов, тратила мелочь, названивая подругам, бросала свои лепты в общую копилку сплетен, молчала в трубку, изменяла голос через платочек, словом, была сука неприятная. И хотела быть такой! В конце концов тетки стали бояться с ней связываться, потому что все всегда кончалось какой-нибудь изощренной интригой, не говоря уже о сплетнях. Джеси была худая, с продолговатым прыщавым лицом. Впалую грудную клетку обтягивал розовый свитерок, на шею она повязывала платочек с серебряной ниткой. Белые сапожки с надписью «Relax». Меня зовут Джесика Масони и — выше голову, малыш, когда говоришь со мною! Поди сюда, котик, что тебе скажу. Склони свое гетерическое ушко. Скажи тете: отсоси у меня, и тетя у тебя отсосет, посмотри, какие у меня набрякшие соски, когда-нибудь девочки покажут тебе, для чего нужны сосочки. А пока что ты, зайка, слишком маленький!
Однажды Джеси ехала на трамвае, как всегда, без билета. К ней подошел кондуктор:
— Ваш билет, молодой человек.
Джеси ни на секунду не потеряла присутствия духа.
— Вы, видимо, не знаете, с кем разговариваете? С самой Джесикой Масони! Не верите? Можете позвонить на Си-би-радио и спросить! Обо мне писали даже в русской газете…
По-настоящему
На столе появляется настойка собственного изготовления. Отдает травами, мутная, крепкая, с легкой передозировкой мяты. Пьем, курим. Они постепенно заводятся. Сетуют, что теперь все не то. Нет солдат, нет парка, а голубые развлекаются в современном изысканном баре, где престижно бывать всякому, полно там и журналистов и элиты. Но это уже не педы, это геи. Солярий, техно, все тип-топ. И ни у кого там нет ощущения грязи или порока. Просто обычное развлечение. А когда-то… Когда-то стояли на улице у сортира, и всем сразу было понятно, что это имеет нечто общее с грязью. Напротив Оперы в коммунистические времена была такая маленькая забегаловка, принадлежавшая «Орбису», которая в народе называлась «Малой Теткой», «Орбисовкой», «Тетколендем» или — среди приезжих — «Теткобаром». Помещеньице-то с гулькин нос, но, но!.. Эвридики, танцуйте в полутьме ресторана. За стойкой работали две толстухи, подавали в основном кофе и коньяк. Запах кофе и какого-то такого сладкого порока, пирожных типа тортик с желе за стеклом холодильника, дешевого парфюма можно было уловить на улице, когда проходишь мимо. Откуда брался этот запах? Почему любой с завязанными глазами, только по запаху без труда из двадцати кафе-баров угадал бы именно этот, в воздухе которого разлит порок? Патриция, Лукреция, фон Шретке, Графиня, Кора, Яська Ксендзова, Жизель, Джесика, Томатная Леди, Голда, она же Прекрасная Елена, проводили там каждый свободный день. Иногда туда заходил какой-нибудь одинокий приезжий, садился на высокий табурет, погружался в этот смрад и через стекло наблюдал за проходящими мимо мужчинами. Со скучающим видом читал все еще украшающее витрину слово ОРБИС, которое изнутри выглядело наоборот: СИБРО. Сибро, тебе не хочется покоя! Сибро, ты в мире лучшее из слов! Чаще всего в это время шел дождь, чаще всего он курил «Кармен» и чаще всего покидал заведение не в одиночку. Потому что, пока он там сидел, все разом — Патриция, Лукреция, Графиня, Кора, Жизель и Джесика, первой подцепившая СПИД, — начинали подмигивать ему, угощать коньяком, бросать нетерпеливые взгляды в сторону туалета. Все надеялись на исключительное везенье, на то, что в году случается только раз, а может, и реже, а именно: на то, что дверь откроется и из-за тяжелой красной плюшевой портьеры сюда войдет солдатик, пожарный или какой-нибудь молоденький паренек, впервые решившийся попробовать. Люди случайные сюда почти не заглядывали, хотя внешне бар ничем таким не отличался: ни неона, ни претенциозного названия. Новичка было видно сразу: он нервничал, руки у него тряслись, когда размешивал кофе с осадком в самом обычном стакане, постоянно сползал с высокого и неудобного барного табурета. Ох уж эти пресловутые барные табуреты, всегда или слишком высокие или слишком низкие… Для новичков, случайно узнавших о месте встреч педерастов с теми, кто решился впервые попробовать, барный табурет всегда был главным врагом. Сядет такой паренек, заерзает, только начнет подкладывать под себя куртку, как тут же вспомнит, что в куртке у него спрятанные от зоркого маминого глаза сигареты! А ведь их еще надо как-то достать, дрожащей рукой сунуть в рот и закурить, показав всем, что ему уже есть эти шестнадцать или восемнадцать лет! Но самое главное — не свалиться, не шарахнуться от внезапного шипения кофейного экспресса за спиной, не испугаться собственного отражения в стекле с надписью «СИБРО» (и дальше, если после всего этого сумеешь прочесть задом наперед: «Фирменные напитки, торты на заказ, кофе, коньяк»), не упасть от возбуждения и смущения, когда кто-то подмигнет, поводит пальцами по ширинке и посмотрит в сторону туалета. А подмигивали все, подмигивали друг другу и показывали на паренька.
Этим пареньком был я.
Я, путавший тогда артистичность натуры с курением, путавший жизнь богемы с пьянкой, путавший писательство с распутством, с осенью, со всем на свете. Шел восемьдесят восьмой год. Кофейный экспресс несся на всех парах, в ушах у меня звучали какие-то меланхолические мелодии, на дворе стояла осень, пахло горелой листвой, первые морозы — неблагоприятное время для мальчиков, в которых только проклевывается вкус к жизни. После нескольких рюмок коньяка мне сделалось нехорошо, меня вытошнило в писсуар коричневым: слишком сладким кофе и коньяком. Кто-то вошел за мной, сказал манерным голосом, имитируя испуг: «О, Боже, эта молодая ща все заблюет»… Мне было пятнадцать. А усатому мужику с сумкой — около тридцати. О чем думал я, заслушавшийся ворчаньем экспресса в тот промозглый от сырости серый день, когда прогуливал школу и на полученные от мамы деньги покупал кофе и коньяк? Он мне сказал, что, если я еще в силах, мы можем пойти в туалет на вокзале. А там, если дать смотрительнице сто тысяч, можно сидеть вдвоем в кабинке сколько захочешь. Что у этой смотрительницы есть специальная кабинка с табличкой «засор» и что он ее арендует. На улице было страшно холодно. Меня трясло, ноги сделались как ватные. От моих пальцев пахло сигаретами, засохшей блевотиной, нервным потом и духами. В кабинке уже было не так холодно, как на улице, но ноги продолжали подгибаться. Потом к этому прибавился вкус гениталий, что-то соленое и липкое. Плюс гадкое для не успевшего привыкнуть к курению послевкусие сигарет. В тот день меня рвало еще три раза. Свитер вонял тем же. На шее предательски краснели засосы, как первые симптомы СПИДа. Их пришлось прятать под водолазкой, под кашне. Губы покусаны, спекшиеся и грязные. Когда тот мужик спросил меня, не дам ли я ему свои часы — уж очень они ему понравились, — я так разволновался и так напрягся, что, не сказав ни слова, отдал часы, хотя потом сообразил, что я пока еще не взрослый и родители все еще интересуются судьбой
моих вещей.Вот так я с ними и познакомился. Годы спустя, возвращаясь с какого-то литературного вечера, я встретил Патрицию на вокзале. Мы договорились об интервью.
Верховодила в «Малой Тетке» Мать Иоанна от Пидоров, то есть пани Йоля — единственная женщина в этой компании. Ей было лет шестьдесят. Толстая, бесцеремонная, с острым взглядом постоянно моргающих глазок, в которых отражались лица очередных собеседников, с усами и без, очередные поднятые в тосте рюмки с коньяком. Она стояла за барной стойкой, но не обслуживала, а только пила с гостями, обзывала их пидовками и блядями, а они ее за это любили. В ее глазах, всегда чуть налитых кровью и маслянистых, отражались не только клиенты, но и целые истории. Глаза были такими блестящими и остекленевшими, что в них отражалась открывающаяся и закрывающаяся дверь, удерживающая тепло тяжелая красная портьера, висящая сразу за дверью на карнизе, а еще было видно кто с кем, когда и почем. Мать Иоанна от Пидоров могла бы написать книгу вроцлавской улицы, более того — была обязана это делать. Она была обязана писать каждый день фирменной ручкой на фирменных бланках — история А: два коньяка, один кофе, один клубничный тортик с желе, история Б: один кофе и пачка «Кармен», история В: четыре по пятьдесят чистой, потом еще раз то же самое в кредит. Где теперь счета восемьдесят восьмого года? Где эти липкие от приторных тортиков и грязные от сигаретного пепла истории? Где необъятное тело Матери, эта сверхтелесная субстанция, где ее громадные груди, это архитектурное излишество, не производящее ни на кого никакого впечатления, совершенно ненужное в данной компании? Груди, между которыми болталось какое-то янтарное сердечко, такое доброе, пьяное, полное сочувствия ко всему вокруг. Мать Иоанна от Пидоров с упорством закоренелого маньяка считала, что «всё это — дела сердечные». Все без исключения. Так она и говорила:
— Нет Джесики, она в уборной, ее туда позвали дела сердечные.
Но Мать имела право так говорить, потому что она была обладательницей целых двух громадных сердец, не считая янтарной висюльки, колышущейся посредине. Ее одутловатое лицо, ее одалживание клиентам денег, отпуск спиртного в кредит, скупка украденных где-то финских ножей и кучи всякой всячины, ее латентный антисемитизм, вдруг вылезавший наружу, когда она обнимала какую-нибудь из теток:
— Знаешь, дорогой, я ничего не имею против евреев, но, ради бога, бре-е-е-ейся, — верещала она и втыкала небритое лицо меж своих грудей. Впрочем, она во всех видела евреев. Как только я уходил в туалет, Мать Иоанна от Пидоров говорила:
— Приглядитесь к Белоснежке… Вам не кажется, что в профиль она просто «абраш»?
А поскольку у нее было целых три сердца, то ее материнского тепла хватало и на фарцовщиков, обретавшихся на противоположной стороне улицы в кафе гостиницы «Монополь». Из всех на свете теток фарцовщики признавали только Голду, сиречь Прекрасную Елену. Мне о ней мало известно. Всегда безупречно одета, практически всю жизнь без паспорта — его она получила только в доме престарелых. А до этого уже на склоне карьеры жила на кухне у бывшей своей прислуги. Когда ей исполнилось пятьдесят, фарцовщики отметили ее юбилей: Голда сидела в золотом пиджаке на золотом троне в этом несчастном «Монополе», других теток не было, не пустили.
Фарцовщики с нескрываемым отвращением ныряли в испарения «Малой Тетки» — их туда вели деловые интересы. Мать Иоанна скупала у них золото, являясь чем-то вроде персонифицированного гибрида ломбарда с меняльной конторой. Стоящие у высокой барной стойки фарцовщики стыдились своих сумочек, называемых в народе пидорасками, переминались с ноги на ногу, а ноги эти облегали непременные треники из цветной болоньи, на которые с пояса свисали многочисленные сумочки-сашетки. Русские перстни, часы, какие-то талоны — и все это Мать пробовала на зуб, грела за лифчиком и в прочих закутках своего обширного тела. Боже, как ревновали ее завсегдатаи «Малой Тетки», как они ненавидели фарцовщиков! Может, потому, что и их грязные делишки, от которых просто несло валютой, она называла «делами сердечными», а может, из-за ее щедрости, или все же потому, что она удовлетворяла не только их потребность в материнском тепле? Нет, нет, причина этой ненависти была в другом — фарцовщики смотрели на нее совершенно иначе, и она вступала с ними в эротическую игру.
— Пани Йоля сегодня неласковая, пани Йоля сегодня не выспалась…
Без фарцовщиков пани Йоля была Матерью, в их присутствии — превращалась в Женщину. Когда она разговаривала с тетками, на ее лице появлялась снисходительная улыбка и любопытство. Она смотрела на нас, как на двуглавых телят. Ей никогда не надоедали самые примитивные шутки, типа «ща как дам те сумкой по башке» или «юбку к плечу и лечу». Если подобное изрекал кто-нибудь из нас, на Мать Иоанну от Пидоров нападал приступ смеха, и она долго утирала пухлой ручкой слезы, размазывая макияж. Она любила обращаться к нам в женском роде, но на самом деле ее репертуар был еще скромнее, чем то, что ее смешило. Пани Йоля принадлежала к тому разряду людей, которые совершенно исчезли после падения коммунистического режима. Просто провалились под землю, где-то в середине девяностых. Помнится, еще в девяносто первом она пробовала завести кондитерский ларек, но из этого ничего не вышло. И если бы мне сегодня случилось встретить пани Йолю, я нашел бы ее либо на самом дне, либо постройневшей, по-европейски элегантной, испорченной.
Проявляющей интерес не к книге улиц, а к чековой книжке.
О чем их спросить, я знаю. Вот только захотят ли они говорить?
— Когда вы впервые пошли к казармам?
Оба, как по команде какого-то там их невидимого капрала, тупят взор и начинают рассматривать облезающий с ногтей лак. Лукреция встает и привычным движением ставит пластинку. Вопрос слишком серьезный.
— Когда я приехала из Быдгощи, то захотела поехать сначала в Легницу, потому что знала от других теток со станции Быдгощ-Центральная, что туда слетаются пиды, приезжают специально со всей Польши. Но там их уже столько собралось, что было не протолкнуться. Я и подумала, у нас ведь, во Вроцлаве, тоже стоят войска. И у русских нет денег на проституток, потому что их там в казармах без денег держат и никуда не выпускают. Да и петухом им становиться западло. Тогда меня осенило, и я говорю: «Патриция, это ведь наш шанс».
Всю ночь мы проговорили, поехали на Кшыки, трамваем, семнадцатым номером, и еще на Казарменную. Сначала днем, посмотреть, какие там решетки, ну и все прочее. Решеток не оказалось, но стена была, высокая, вся в устрашающих надписях на четырех языках, что, дескать, не приближаться, стреляют. Наверху ржавая колючка. И каждые несколько метров дежурка с караульными. Я и думаю: Патриция, что мы делаем. Однако все получилось и через год стало делом привычным. Человек не ценит того, что имеет. Потом другие скажут, что, мол, первые туда путь проторили, да кто им поверит, всем этим Кенгурихам? Ты сейчас у первоисточника информации.