Любиево
Шрифт:
— И тогда я тебе, Патриция, шепнула: «Похабаль». А у самой лицо неподвижное, губы окаменели. Похабаль, блядища, приколись, ведь они женщин в нас ищут, так пусть женщин и увидят, такими потом и припомнят. Чтобы потом у них встало. Когда себе czaj спроворят с помощью бритвы и лампочки. Ты им утонченную изнеженность подай, предложи какую-нибудь изящную округлость! Пат, дорогая, старушка Пат, похабаль niemnozka… Помнишь, стоило тебе сигаретку закурить, как они «браво» закричали и затопали. Заорали так, что даже охранник высунулся с угловой вышки — нам ведь изо всех окон кричали. А мы не выдержали, убежали…
Сделали мы круг по рыночной площади в этой Олеснице, бах — Олесницкую встретили, так она только пальцем у виска покрутила, когда мы ей сказали, чем здесь занимаемся, потому что эту игру открыла лет двадцать назад, и она давно ей наскучила, понятно, коль сама из Олесницы… Короче, сплавили мы ее и пошли дальше. Я говорю: «Слушай, безумная, темнеет, быстро на автобус и домой, дура, не то придется на автостопе юбку задирать».
— Только это не ты, а я сказала. Мы там, говорю, уже погорели, нас уже охранник засек. Они там такой шорох навели, так разошлись, по каким-то парашам, ведрам колотить начали, что охранник им по мегафону стал кричать с вышки, чтоб успокоились! Правда, этого мы не
Вычислили нас мгновенно, как нечего делать. Мне знакомые давно говорят: вот женишься, дети пойдут… Уж сколько лет, а все никак сообразить не могут, а вот уголовник со сдвигом (мы только потом узнали, что это заведение в Олеснице для психически больных), эдакий псих-уголовник сразу в наш язык уличных шлюх врубился, сразу как к своим подкатил, как к шлюхам… Тот же язык…
И тогда ты крепче сжала мою руку. Нам кричали «Козлы», один встал во весь рост в окне, прижался к решетке, как будто решетку эту пялит, так терся об нее ширинкой. Мы — ничего. Словно окаменели, как в Библии. А у самих в груди — вулкан. Опять на рыночную площадь, опять возвращаемся, от самой автобусной станции вернулись, ночь ведь, значит, надо посмотреть, что там ночью творится, парни ночью, небось, об одном только и думают. В окне всего один был, а как нас увидел, исчез на секунду и опять появился еще с несколькими, начали они лупить по подоконнику и кричать и, пожалуйста — сразу все окна снова облеплены, свет позажигали, снова мы у них в фаворитах! Один что-то стал нам жестами показывать; вот где я пожалела, что языку жестов не обучена. А они нам кричат: «Эй ты, сволочь, отвечай ему».
Хотя слышно было плохо, после каждого их выкрика нам приходилось чуть ли не комитет меж собой созывать, чуть ли не собрание устраивать, чтобы расшифровать, что они сказали. «Эй ты, сволочь, отвечай ему» — на том дело и застопорилось.
— А что мне оставалось — я ж этого их немого языка не знала, — только палец в рот засунуть и вытащить. На вековечном языке полов к нему обратилась. Но слишком сильным оказалось впечатление. Не выдержала я, спряталась за угол и ну дрочить, а ты осталась… ну, давай, расскажи пану журналисту, что там дальше творилось.
— Ты смылась, а тут началась величайшая в моей жизни сцена под балконом… Один свистеть мне начал, а для меня это зазвучало жаворонком, предвестником утренней зари… Словно самый прекрасный концерт в филармонии, как прекраснейшая музыка. Свистел, точно суке своей верной. Причем целыми мелодиями. Фью-фью-фью. А я подошла к его окну (к самой стене не могла, потому что тогда бы я его не увидела, но на несколько метров приблизилась), как загипнотизированная, как приманенная кошка, точно в каком-то театре инстинкта, освещенная только этим тусклым светом с узором в клетку, пошла к этим вожделенным омутам. И тогда он руку поднял, погрозил и по шее полоснул, что, дескать, убьет меня, что клянется отомстить мне. Что меня с ножом в спине найдут, на темной улочке (вот она какая, книга улицы!), как Маньку из песни… У меня аж мурашки по спине. Но я стою. И тогда он снова засвистел, тихонько и так как-то спокойно, ну прямо по сердцу меня гладит, манит: «Ну, иди, малыш, иди… Ну, иди сюда, иди…» — и это свое «фью-фью-фью» насвистывает…
— Он так в детстве котят подманивал, чтобы потом их сжечь на помойке…
Они так котяток ласковым голосом подманивали. Вроде ласково, «малыш», говорят, и тут же на помойку труп выкинут. И столько их в этой гетерической тюрьме понапихано, что все их гетерические черты усиливаются, накручиваются. Какая-то мешанина нежности и ненависти, потому что они хотели нас одновременно изнасиловать и убить. Нас и ненавидели и хотели. А мы стояли как вкопанные на морозе, и эта наша пассивность с этой их взрывчатой смесью, как жук, посаженный в бутылку. Ребята всё молодые. Так и хотелось запеть: «А стены рухнут, рухнут, рухнут…» [17]
17
Строка из песни Яцека Качмарского «Стены».
— Уже утро, почти рассвело, и автобус последний ушел, а мы все стояли и, наверное, до Судного дня простояли бы… Потому что думали, что вот-вот и настанет он, Судный день, Господь Бог сойдет и скажет: «Боже, а чего это вы, девочки, стоите так? И чего это вы, идиотки, встали там?»
А потом мы ходили к другой тюрьме, только это было очень опасно, потому что их оттуда иногда выпускали. Звоним одной тетке из Гдыни, а она нам говорит: «Вы это, от тюрьмы лучше подальше, подальше, у нас тут тетки ждали у тюрьмы, пока выпустят такого, еду ему, жилье предлагали, постирушку, и ни одной больше нет в живых… А я ради вас, девочки, на последние деньги задницу поднимать не стану, чтобы вам „Наш Господь, Иисусе добрый“ заупокой спеть…»
— Ты давай иди, Лукреция, иди уж, помолись, а я здесь с паном журналистом еще поболтаю…
— Было время, когда и разговору ни о каких казармах не было, я тогда еще в Быдгощи жил. Был у меня там дружок, Мачеихой звали. Вот уж правда ненормальная была: работал сиделкой в больнице, отработает свое, а потом остается и выносит утки. У нас с ним ничего не было, потому что мы обе искали мужских мужиков, лучше всего натуралов. На вокзале как раз была непруха, а нам позарез надо было кого-нибудь снять. Как наркоману, которому невмоготу без дозы. Раз подцепили мы солдата, напоили водкой, он стриптиз нам показал, но сапоги, гад, так и не снял, они вообще сапог никогда не снимают, у них там такой смрад, что им стыдно. И так потешно танцевал в этих своих спущенных портках, зато в сапогах и портянках. И с голой задницей. А еще был случай, сняли мы натурала, молоденького, Боже ж ты
мой… А раз меня избили. Да так быстро, что не успел оглянуться. Иду ночью через парк, смело иду, вижу — навстречу какая-то группка. В двенадцать ночи. Я их заметил-то, когда они уже были от меня метрах в десяти; обычно я внимательно по сторонам смотрю, а они вынырнули из-за угла. Из-за какого-то строения. А что мне оставалось — только прибавить шагу и делать вид, будто откуда-то возвращаюсь и очень спешу. И уже казалось, что все в порядке, потому что слышу — они уже метрах в пяти за моей спиной и о чем-то разговаривают. Вдруг один как подлетит — секунду длилось, — ударил меня ногой и повалил на землю, а я, как упал лицом в асфальт, так больше и не встал. Другой мне ботинком шею придавил, тяжелым, скины такие носят, и только начинаю вырываться, он еще сильнее придавливает шею! Да так, что во мне что-то начало лопаться. А другие меня лупили моим же собственным ремнем, с меня снятым, а во рту — песок скрипит и кровь. Боже! Но я не чувствовала, не чувствовал боли, не чувствовал, как меня били, а лишь слышал: «сдохнешь тут, пидор». А я там что-то вроде «пощадите, пощадите», только это и сумел выхаркать. Содрали с меня кожу, часы я снял сам, стал им бросать всё, потому что, когда бросал, давление на шею вроде как уменьшалось. А то, что я жив остался, так это спасибо машине, проезжавшей по той улице, тогда я услышал: «смываемся!» Поначалу у меня ничего не болело, я на взводе был, а когда они убежали, начал кровью харкать, и потом мне сказали в больнице, что у меня внутреннее кровотечение. Прилетела ко мне Мачеиха. Поймали мы машину и в больницу. Там-то и выяснилось, что у меня это самое кровотечение и голова пробита, глубоко, сотрясение мозга и рука сломана. Документов при мне не было: все забрали, в одних трусах оставили. Газ? Кто тогда слышал о газе, но, скажу я тебе, в такой ситуации никто бы не отважился применить газ, потому что тогда б они еще больше озверели и убили бы: надави на шею посильнее — и все. Ведь как раз это стояние на шее оказалось хуже всего! Мне так хреново было, что я до конца жизни зарекся ходить через парк. Ну а потом мы в основном к казармам ходили, уже во Вроцлаве, а казармы — это самое большое счастье, супер, мало того что сплошь натуралы, так еще и вполне безопасно. Они нас даже вроде немного любили. А скины эти, бррр. Но зато мы на натуралах отыгрались!«Старый портье улыбался и ключик давал!» [18] Ключи и полотенца выдавала в сауне самая знаменитая из вроцлавских теток — сама Луция Банная. Известная своим бурным романом с каким-то уголовником, который ее напоил, а потом обокрал, после чего Луция сказала: «До конца жизни водки в рот не возьму, хоть бы золотая была!» Лысеющая, с крашеным волосом, завитым мелким бесом, косо так на меня смотрела в вестибюле Банного комбината. Грубое красное лицо, глядит исподлобья налитыми кровью глазками. Явно деревенская, что можно было понять хотя бы по типично-простонародной символике золота в ее высказываниях, ибо Луция не только не прикоснулась бы к «золотой водке», но и к каждому обращалась «золотко». Луция достает из плоского шкафчика большой ключ, как будто она тут бандерша, а ведь это всего лишь ключ от кабинки. Подает сложенную простыню, из которой получается римская туника, облегающая мокрое от пота тело, подает полотенце. Пьет кофе. Вся такая расслабленная, никуда не спешит, это другие носятся. У нее тут десятилетиями ничего не меняется; Луция певуче тянет гласные, говорит вальяжно, задумчиво:
18
Строка песни из репертуара Славы Пшибыльской «Помнишь, была осень».
— Иди, иди, беги, золотко… Туда как раз один красавчик вошел, чистое золото… Я ему и ключик дала с брелочком в форме сердечка, рыбка ты моя золотая. И еще тебе кое-что на ушко скажу: иди, иди, он там тебя дожидается… Я ему номерок дала, шестьдесят второй…
Вот если бы отыскать Луцию, можно было бы попросить ее по пятнам и подтекам на выброшенных в корзину для грязного белья простынях прочесть все эти истории и написать книгу улицы, может, даже золотую. Пусть она поднесет их поближе к искусственному свету ламп, потому что в сауне всегда царит сумрак. Пусть щурит глаза и ворчит, что плохо видит.
Половины из тех, что в восьмидесятые годы были завсегдатаями этой сауны, уже нет в живых. Старые тетки грели кости под паром, величественно прохаживались, обернутые простынями, приходили на весь день, приносили с собой в банке обед, который съедали в раздевалке. Великолепный мраморный зал Государственного банного предприятия был для них слишком велик. Не нужны были им эти греческие колонны. Парам приходилось вести себя тише журчавшей воды, потому что в те времена гомосексуализм считался грехом. Все голые, или в полотенцах, словно в римской тунике, одно плечо обнажено, демонстрация нарядов из простыней. Выпирающие ключицы, впалые грудные клетки, веснушки и родинки. Сидя в маленьком украшенном лепниной бассейне с тепленькой водичкой, я наблюдал за этими старыми тетками: Пригожая Цинцилия, Катажина-Сапожница, Иоаська-Мельничиха, Катажина-Мясничиха и другие вийоновские женщины, вышедшие в тираж, обнажали увядание своих прелестей, вожделенно облизывали губы, проходя мимо бассейна, пощипывали себя за соски, направляясь в парилки с надеждой, что я сам к ним подойду. Распад времен пришпорил распад их тел, начало которому положил СПИД. Специальное предложение: все десять казней египетских в одной! Сначала на их телах появились красные пятна. И они поняли: что-то кончается, настало время расставания… Тогда, забыв об угрызениях совести, они набросились на убегающие остатки жизни. И чем меньше времени у них оставалось, тем безогляднее погружались они в распутство. Лишенные стыда, подобно неестественно похотливым прокаженным, они пришли к выводу, что все уже и так больны и нечего больше заботиться о безопасности. Они мочились друг на друга, вырывали остатки волос, испробовали все извращения, в том числе и смерть. Римская сауна напоминала сцены из маркиза де Сада, из фильмов Пазолини. О, с какой страстью сцеплялись эти распадающиеся тела пятидесятилетних толстопузых мужиков! Не было такого выделения, которое бы они не слизали, не было такого движения, которое бы они не интерпретировали как приглашение к… сексу. Только был ли это секс? Нет, скорее какой-то танец смерти, нечто, о чем неизвестно как говорить, зато можно скулить и дышать… Потом появились крысы, а может, им только показалось. После первых смертельных случаев дирекция устроила дезинфекцию сауны, бассейна и раздевалки. Посреди римского зала, меж высоких колонн поднимались дымы, Луция Банная жгла полотенца, простыни, горела засохшая сперма, а впрочем, дым к небу не шел, он стелился по земле.