Любимые дети
Шрифт:
— Так что за просьба? — спрашиваю.
Хочет, наверное, чтобы я помирил его с дочерью, предполагаю, ввел его в покинутый им некогда дом.
— Есть один старик, — отвечает он. — Вылечивает таких больных, от которых отказываются врачи.
Ах, вот оно что!
— Да, мне уже говорили о нем, — усмехаюсь. — Где он живет, старичок-то? То ли в Хумалаге, то ли в Зарамаге? То ли в Садоне, то ли в Ардоне?
Я уже слышал об этом старике, если вы помните.
— Зря смеетесь, — качает он головой. — Народная медицина сейчас в почете. В травах и кореньях живая сила скрыта.
— Ладно, — киваю, — не уговаривайте. Я и сам уважаю всякого рода лекарей-знахарей-шарлатанов. Так где
Ловлю себя на том, что хоть и вскользь, мимолетно, но в голове моей хорошей все же мелькает надежда на чудо. Извечная, подспудная надежда человеческая.
— Я пришлю машину и оплачу все расходы, а ваше дело — поговорить с Зариной. Фируза считает, что только вы можете оказать на нее влияние… Ей, конечно, не надо знать, что все это идет от меня, а то она и слушать не захочет, сразу откажется.
— Хорошо, — соглашаюсь, — будем считать, что старичка нашел я.
— Если он ей поможет, — веселеет Герас, — то можно будет открыть правду.
Вследствие чего произойдет примирение.
— А если нет? — интересуюсь.
— Машина будет завтра или послезавтра, — обходит он мой вопрос. — Шофер знает, куда ехать, уже возил туда людей.
— Завтра или послезавтра, — повторяю, и слышится мне голос Васюрина: «К работе можете приступить хоть сегодня, тем более что она срочная», и, устыдившись сравнения — Зарина и амортизационное устройство, я говорю:
— Ладно, сделаем.
— Я уточню срок и вечером позвоню вам. Фируза дала мне ваш телефон.
Он протягивает руку:
— Всего хорошего. Приятно было познакомиться.
— Мне тоже. Счастливого пути.
Ему прямо, а мне направо, и когда он отходит немного, я окликаю его:
— Герас!
Он не слышит меня.
— Привет супруге!
Он не оборачивается.
— Привет детишкам!
Он ускоряет шаг.
Погода для прогулки холодноватая, и, дойдя до остановки, я сажусь в трамвай и попадаю к самому началу представления.
Впереди, под табличкой «Для инвалидов, престарелых и пассажиров с детьми» сидит на вполне законном основании пожилая дородная женщина в пуховом платке. Рядом стоит молоденькая, совсем еще девчонка, держит за руку сынишку лет пяти. Тут же, возвышаясь над ними, стоит другая пожилая женщина, долговязая и худая, в потертой шляпке из искусственного меха, стоит и пристально, испепеляюще смотрит на сидящую и, не выдержав наконец, заявляет требовательно:
— Могли бы посадить ребенка себе на колени!
— Я уже приглашала, — отвечает женщина в платке, — но мамаша отказалась.
— Если человек деликатным — значит, на нем верхом надо ездить?! — настаивает женщина в шляпке.
— Она больше тебя о ребенке думает, так что не вмешивайся! — осаживает ее женщина в платке.
Обе говорят с чудовищным акцентом, но по-русски, потому что население трамвая многонационально и каждой хочется быть понятой всеми, склонить на свою сторону общественное мнение.
— Все должны думать о детях! — заявляет женщина в шляпке.
— Правильно! — кивает женщина в платке. — Только ты почему-то не кормишь чужих детей, а только своих!
— Откуда вы знаете мое положение?! — возмущается женщина в шляпке.
— Твое положение я не знаю, а международное такое, что самый вкусный кусок ребенок получает из рук матери!
— Нет! — кипятится женщина в шляпке. — Не такое! В будущем времени не будут различать, кто чей, всех будут любить!
— Кампанелла! — слышится с задней площадки. — Сен-Симон!
Там стоят парни, студенты с виду, и, пока женщина в платке складывает в уме фразу, чтобы ответить достойно, один из парней проталкивается к женщине в шляпке и спрашивает, склонившись почтительно:
—
Как вас зовут?— Фатима, — отвечает та, растерявшись.
Студент поворачивается и молча идет обратно.
— Эй! — окликает его женщина в шляпке. — Зачем тебе мое имя?
Вернувшись к своим, он объявляет громогласно:
— Кампанелла, Сен-Симон и Фатима!
Студенты хохочут — ах, молодость легкомысленная!
— Видишь? — торжествует женщина в платке. — Люди над тобой смеются.
— Потому что ума у них нет! — отвечает женщина в шляпке. — Потому что головы птичьи!
Теперь уже весь трамваи хохочет. Молодая женщина наклоняется к сынишке, поправляет на нем шарф и спрашивает тихонько:
— Устал?
— Немножко.
— Ничего, — улыбается она, — ты же мужчина.
Прихожу домой, ужинаю — хлеб, сыр, яичница, — включаю телевизор, заваливаюсь на свою любимую раскладушку, жду звонка. Телефон молчит и, просмотрев вечернюю программу, я выключаю телевизор, умываюсь и укладываюсь спать. Утром иду на работу, становлюсь к кульману, начинаю вычерчивать общий вид амортизационного устройства (макетный вариант), и день проходит, как мгновение, а вечером все повторяется — яичница, раскладушка, телевизор, — а звонка все нет, и вот уже вторник позади, и среда, и постепенно я втягиваюсь в этот новый для себя ритм жизни — работа, телевизор, сон, — вхожу во вкус и сожалею лишь о том, что в конце телепрограмм не бывает передачи «Спокойной ночи, малыши» для взрослых. И снова иду на работу, и на листе уже начинает проглядывать бледный контур будущей конструкции, и я почти не отхожу от кульмана и даже в клуб не заглядываю, хоть фиеста в самом разгаре, но чем дальше, тем больше мной овладевает какое-то смутное беспокойство, и я еще не знаю его причины, но то, что вырисовывается на листе, кажется мне громоздким и неуклюжим, и я чувствую себя, как лесная пичуга, высидевшая кукушечье яйцо, и продолжаю чертить, но через силу уже, выращивая нечто неприятное и чуждое мне, и Эрнст подходит время от времени, и мы обсуждаем отдельные детали и саму конструкцию в целом, и все вроде бы в ней правильно,
ВСЕ ИДЕТ, КАК НАДО,
и я успокаиваюсь, но ненадолго, и, лежа на раскладушке у голубого экрана, пытаюсь объяснить свою тревогу затянувшимся ожиданием, и снова возвращаюсь к работе, которая подвигается неожиданно быстрыми темпами, и ворочаюсь, стараясь устроиться поудобнее, и посмеиваюсь над собой — А и Б сидели на трубе, — и думаю в отчаянии:
ЧТО-ТО ТУТ НЕ ТАК,
и не могу понять, что именно.
Телефон зазвонил в пятницу, а до этого даже не звякнул ни разу с того момента, как был поставлен — не для красоты же? — и, перебирая в памяти тех, кто мог бы набрать мой номер, я словно список коллег своих, конструкторов, прочитывал, но с ними я встречался ежедневно, и надобность в дополнительном, телефонном общении, таким образом, отпадала, а дальше за стенами отдела простирался Город, в котором я прожил семь с половиной лет и где, кроме меня, коллег моих, Канфета и тети Паши, обитало еще 250000 человек, и некоторые из них были мне знакомы, но не более, люди со своими давними, устоявшимися связями и устоявшимся укладом жизни, г о р о ж а н е, а я пришел извне, и, стараясь сблизиться с ними, словно на чужую территорию посягал, в чуждый ареал вторгался, и, чувствуя неловкость от невольной агрессивности своей, становился замкнутым вдруг и высокомерным даже, обрекая тем самым на неуспех любую попытку сблизиться с собой, и понемногу это стало привычным, переработалось в некий защитный рефлекс, и, хоть нельзя было понять от кого и что я защищаю, переступить какую-то грань, выйти из очерченного круга мне так и не удалось.