Любовь и смерть Катерины
Шрифт:
И все же — сеньор Вальдес с трудом подавил искушение плюнуть на Шекспира и предложить студентам разбор эпического произведения, спрятанного в его бумажнике, — и все же она предпочла ничего больше не говорить.
В лекции, которую он параллельно читал самому себе, сеньор Вальдес тут же отметил, что тонко чувствующий литературный критик сможет извлечь столько же информации из несказанного или недосказанного, сколько из высказанного автором. Она сказала: «Я пишу». К примеру, она не сказала: «…тоже».
Это как раз объяснимо: она адресовала записку одному из выдающихся писателей его поколения. Разве она могла написать: «…тоже»? Это значило бы, что она ставит себя на одну с ним доску. Невозможно. Немыслимо. Скорее эта записка походила на флаг, которым машут
Да, он находился на самой вершине жизни, но она не могла знать, что он соскользнул вниз и начал стремительное падение по крутому склону, что сейчас он летит в пропасть, хватаясь за камни, раздирая в кровь руки, пытаясь зацепиться за уступы.
«Я пишу». Она пыталась таким образом привлечь его внимание. Но для него, летящего с горы к неизбежной гибели, эти слова прозвучали обещанием спасения.
Когда чуть за полдень лекция закончилась, сеньор Вальдес вышел из аудитории и пересек небольшой двор, отделяющий факультет изящных искусств от факультета иностранных языков. Длинные, узкие газоны, засаженные жесткой травой, — имитация плюшевых лужаек Кембриджа — блестели влажной, недавно политой зеленью. Орошающая их вода тонкими струйками стекала между кирпичами бордюров и впитывалась в желтые» засыпанные песком дорожки, обсаженные золотыми кустами ракитника, — еще одно претенциозное нововведение, которое сеньор Вальдес ненавидел. Свисающие кисти желтых цветов отбрасывали перистые тени на скамьи, расставленные вдоль дорожки. Сеньор Вальдес ненавидел и эти скамьи. Его до дрожи раздражали их вычурные спинки, сделанные из какого-то желтоватого металла, и привинченные к ним мемориальные таблички. Они казались ему безвкусными. Бессмысленными, глупыми и прежде всего навевающими страшную, вселенскую тоску. «В память профессора такого-то» или «От благодарных учеников доктора сякого-то». Брр, даже мурашки по коже… Уж лучше быть безымянно погребенным и лежать в братской могиле, чем светить именем на загаженной голубями парковой скамье, окруженной грудами окурков. Сеньора Вальдеса передернуло при одной мысли о такой участи.
Он смотрел на скамьи с ужасом, подобным тому, что испытывали аборигены, живущие нынче далеко в глубине страны, глядя на кинокамеры журналистов, приехавших снимать кино об их племени. Индейцы верили, что черные объективы способны вобрать в человеческую душу и поработить ее. Так и имена давно забытых людей, выбитые на дощечках, не оставляли умершим надежды на забвение, лишали заслуженного покоя, обрекали на бесконечные докучливые вопросы, которые новые поколения студентов задавали друг другу: «Не знаешь, кто это?»
Сеньор Вальдес махом перепрыгнул через три каменные ступеньки в конце дорожки, хрустя гравием, прошелся до чугунной калитки, ведущей на факультет иностранных языков, и вошел в прохладный пустынный коридор. Прислушался.
Услышав в профессорской голоса, он прошел по коридору мимо одинаковых массивных дверей, ведущих в аудитории, и вышел на солнце с противоположного конца здания. Сейчас любые разговоры ему претили, поэтому сеньор Вальдес перешел на другую сторону улицы и сел за столик напротив входа в «Американский бар», где официанты были сноровисты и быстры, что ему импонировало, и никогда не спрашивали о его новых книгах, что он ценил еще больше.
Ему сразу же принесли двойной эспрессо и стакан ледяной воды, истекающий голубыми каплями, на блюдце, как он любил. В этом заведении уважали посетителей, так что воду можно было пить без опаски. Вежливо кивнув, официант ретировался в прохладную глубь помещения, и сеньор Вальдес услышал доносящееся оттуда электрическое бормотание спортивной передачи.
Вытащив из-за пазухи желтую записную книжку, сеньор Вальдес положил ее перед собой. Затем вытащил ручку и аккуратно отвинтил колпачок. Закусил ручку зубами, как делал утром, и открыл книжку.
Она была чиста.
Некоторое время он сидел, глядя прямо перед собой, ожидая вдохновения.
Нет, в голову не приходило ни слова.Прошло много времени.
Сеньор Вальдес терял терпение. Он понимал, что его неспособность взяться за работу объясняется не более чем слабостью воли, моральным саботажем, ленью в соединении с трусостью и глупостью, преодолеть которые можно было лишь одним колоссальным усилием всего организма. Может быть, стоит просто начать писать, неважно что, и тогда вдохновение придет? Сеньор Вальдес огляделся по сторонам и увидел рыжую кошку, мягко крадущуюся в тени припаркованной машины.
«Рыжая кошка перешла дорогу», — написал он. Четыре слова. Он перечитал написанное. Слова ничего ему не сказали. Зачем рыжая кошка перешла дорогу? Куца она направляется? Как перешедшая дорогу кошка может вырасти в роман? Сама идея показалась сеньору Вальдесу верхом тупости. Ну, написал четыре идиотских слова, а дальше что? Он опять посмотрел на листок и изобразил две стрелки, уходящие вверх перед словами «рыжая» и «перешла».
Затем он написал «пушистая» и опять посмотрел на листок, как художник, отступающий на несколько шагов от холста, чтобы оценить последний мазок кисти. «Пушистая рыжая кошка перешла дорогу». Ага, дело идет на лад!
Он зажал ручку в зубах и еще немного подумал, а затем в приливе вдохновения приписал спереди: «Тощая».
«Тощая пушистая рыжая кошка перешла дорогу». Ну и глупость получилась. Как может тощая кошка быть пушистой? Или может? Нет, не может! Сеньор Вальдес яростно зачеркнул слово «пушистая».
«Тощая рыжая кошка перешла дорогу».
Теперь ему пришло в голову, что он, возможно, зачеркнул не то слово.
Какое же слово оставить? Тощая? Пушистая? Пушистая? Тощая?
Сеньор Вальдес сделал глоток кофе и склонился над книжкой, положив голову на локоть и тщетно пытаясь совладать с гневом, паникой и чувством глубокого разочарования, бурлившими в груди. На глазах закипали слезы обиды.
Сеньор Вальдес откинулся на спинку стула и с усталым вздохом провел руками по лицу. Когда он отвел руки, у его столика стояла женщина.
— Привет, Чиано, — сказала она.
— Здравствуй, Мария. Ты сегодня хорошо выглядишь. — И это была сущая правда.
Туфельки на фигурных каблучках, платье цвета опавших листьев с низким вырезом, открывавшим взору загорелую грудь и шею, обвитую несколькими рядами бус. Платье было ей чуть тесновато в бедрах, и сеньор Вальдес с грустью подумал, что через пару лет красота Марии пойдет на спад. Но, хвала Всевышнему, пока она была в полном расцвете, мерцала и переливалась красотой, как ракушка на пляже. Мария предпочитала одежду коричневых оттенков, от охристых или янтарных цветов до кремовых, светло-бежевых, или — если была в настроении — темных, почти черных лакричных тонов, которые также, если присмотреться, происходят от коричневого. На плечах Марии лежал длинный струящийся шелковый шарф в кофейно-молочной гамме, украшенный бахромой из дикого жемчуга, а ее бижутерия, как обычно, призвана была шокировать обывателя. Мария всегда носила украшения, будто сделанные детьми-индейцами, — нанизанные на нитку полированные ракушки, сухие, покрытые лаком плоды деревьев. Однако сеньор Вальдес был уверен, что, если бы Мария явилась к подружкам на кофе с высушенным детским черепом на кожаном ремешке вместо ожерелья, никто бы ей и слова не сказал. Наоборот, все женщины отправились бы домой в ужасном волнении и пилили бы своих мужей, пока те не достали бы и им сушеные детские головы.
Мария не снимала побрякушки даже в постели, даже будучи нагой. Поэтому, когда они встречались на улице, ожерелья заставляли Вальдеса вспоминать ее великолепную наготу, будто она была жрицей древнего культа в ожидании приношений, готовая омыться в ванне из крови принесенных ей в жертву мужчин.
— И что, ты не собираешься пригласить меня присесть? — спросила она. Полные губы ее слегка изогнулись в обиженной гримаске.
— Ну конечно, извини! — Сеньор Вальдес встал и отодвинул стул. — Сеньора, позвольте предложить вам выпить. Чего изволите?